Алфавит от A до S (страница 18)

Страница 18

80

В тоске по Богу я отправилась в церковь Святого Мартина, где монахи и монахини молятся по пять раз в день. Они отказались от мирского, от иерархии, насколько это возможно, от мужского превосходства и роскоши, чтобы проявилась истинная красота христианства: музыка, любовь, благодать, восточные корни и почитание Марии – не вопреки традиции, а скорее в соответствии с более древней традицией. Даже Оффенбах не верит, что Бога можно найти только в церкви. Его можно встретить в любом другом доме, среди соседей и прохожих, на улице, в книгах или на концерте. Закрой глаза, сосредоточься на дыхании, которое возникает не по твоей воле, возникает не само по себе, откажись от всех желаний и жди, всматриваясь в узоры на внутренней стороне век, прислушивайся к сердцу, пока не поймешь. Молиться можно, конечно, даже нужно. Говорят, что одно это утоляет тоску. Нужно совершить доброе дело или полюбить, и под любовью Оффенбах подразумевает секс, именно секс, который объединяет все живое. Даже мужчины, по его словам, во время секса понимают, что Бог не может быть только мужчиной, но, по крайней мере, так же женщиной. Интересно, что на это скажут его католические друзья? Вчера я пробежала через весь город до Ботанического сада, а не как обычно вдоль Рейна, просто чтобы увидеть первые цветы; для Оффенбаха это тоже было бы молитвой – не сам бег, но цель. Быть может, мне захотелось приблизиться к Богу из-за гиацинтов, которые окутывали деревья пьянящей фиолетовой дымкой, или потому что скучаю по матери, которая в моих снах не злится, как та незнакомка в гробу. Я пошла в церковь Святого Мартина не потому, что верила, будто Бог находится только там. Я пошла туда, потому что знала, что там есть люди, которые тоже тоскуют. Я думала, что в обществе легче выносить тоску. Выносить ощущение покинутости.

81

В конце концов мне ничего не остается, кроме как сесть одной за стойку, что для женщины моего возраста считается либо самым низким падением, либо проявлением уверенности в себе. Вокруг мужчины, которые отрыгивают после каждого глотка пива, тупо смотрят в свои бокалы или перекрикивают друг друга, пытаясь услышать хоть что-то сквозь грохот, который здесь называют музыкой. Ах, лучше бы я выбрала какого-нибудь незнакомца, чье имя начинается на букву F.

Кто-то неожиданно протягивает мне руку, и я, как идиотка, отвечаю на рукопожатие.

– Ты что, в поле работала? – кричит он и добавляет: – Ты ведь целыми днями за столом сидишь.

Удивительно, что он заметил, какая у меня грубая кожа, просто при рукопожатии. Он сам, как бы извиняясь, добавляет, что у него опухоль мозга, доброкачественная, но она растет и скоро затронет зрение: если верить «Википедии», ему осталось два года. Быть может, собственное горе делает меня восприимчивой к чужому несчастью, раз он рассказывает мне о своей близкой смерти уже во втором предложении? Во время литературного тура я тоже встречала людей, с которыми в обычных обстоятельствах никогда бы не пересеклась.

– Два года – это средний показатель! – кричу я, пытаясь его приободрить. Дело ограничивается одним бокалом пива.

В моей библиотеке мне больше не нужен незнакомец, потому что рядом с креслом лежит Сальвадор Эсприу – лежит с тех пор, как температура опустилась до 3,5 °C. Какое счастье проводить дни среди книг, среди мертвых, которых в любое время можно оживить просто и без усилий, как в раю.

Песнь ведет меня
к хранителю
светло мерцающего стада,
к пастуху, который нежно
                    укутывает ночь дремотой.
Солнце заходит,
и я еще вижу
на склонах гор
его прощальные отблески.

Теперь пастух покупает ягнят
на горних рыночных площадях света.
Потом он склоняется – седой,
          с мудростью столетий во взоре —
и покупает еще
малую толику боли,
боли, которая и есть я.
Он забирает меня
с собой далеко,
ведет сквозь нежные травы,
по долгим закатным тропам,
Я отныне навсегда с ним —

В конечном итоге мама поняла, что никто из нас не может ей помочь. Рядом всегда кто-то сидел, часто нас было несколько, но мы уже не могли до нее достучаться. Даже молитвы, за которые она еще несколько месяцев назад была благодарна, даже чтение Корана оставляли ее равнодушной. Ради меня она притворно радовалась, когда я ставила диск, но, когда я нажимала на паузу посреди суры, ей было все равно. Она как будто издалека давала указания, кому нужно позвонить, ждала, пока мы наберем номер, со стоном выговаривала слова приветствия, минуту-две слушала неуверенные утешения на другом конце провода, после чего опускала телефон. Мы осознавали, что сидим у ее смертного одра, однако больше разговаривали друг с другом, чем с ней. После вечерних новостей шла передача «Умеете ли вы смеяться?», и только после маминой смерти мы осознали, что чувство юмора давно ее оставило. Наверное, она удивлялась или, быть может, огорчалась, что мы продолжаем смотреть эту передачу – неужели мы не понимали? Когда мы ближе к полуночи спросили, не нужно ли кому-то остаться в палате, ей – и это оставило горькое впечатление – было совершенно все равно. Когда я вернулась в палату около пяти утра, она умиротворенно лежала там.

82

В последнем фильме с Гарри Дином Стэнтоном завершается нечто большее, чем просто фильм. Завершается целая жизнь, актерская карьера, творчество Гарри Дина Стэнтона – актера, который всегда играл лишь второстепенные роли, но был в этом лучшим из лучших. Фильм за фильмом он затмевал звезд своими упрямыми, харизматичными персонажами, и вот почти в девяносто лет он становится главным героем, играя практически идеального упрямца в стиле самого Гарри Дина Стэнтона: «Я играю самого себя, а костюм добавляет образу характер». В фильме его герой, старик по имени Лаки – чтобы зритель с самого начала не сомневался в его удаче, – поет песню в стиле мариачи; такой сентиментальный китч может получиться только в Америке. Однако, когда китч достигает такого совершенства, он уже перестает быть китчем, превращаясь в величайшее искусство – особенно если из пятитысячелетнего репертуара приемов, эмоций и сюжетов рождается нечто неожиданное.

Неудивительно, что Стэнтон скончался сразу после съемок, его смерть была практически прописана в сценарии. В одной из второстепенных ролей появляется Дэвид Линч, играющий отчаявшегося человека, у которого сбежала столетняя черепаха. В финале фильма Лаки идет по дороге навстречу горизонту, и ты думаешь, что все кончилось, но за ним в кадре появляется та самая сбежавшая черепаха, которая, вероятно, проживет еще сто лет.

83

Спустя десять лет – последняя контрольная проверка, голова зафиксирована в рамке. Тридцать раз я лежала в узкой трубе, белой и стерильной, как космический корабль, была постоянной клиенткой в отделении рентгенологии, а позже – неврологии этажом ниже. Однажды рутину нарушила записка на двери: «Закрыто в связи с трауром». На следующий день я позвонила, чтобы записаться на прием, и с ужасом узнала: невролог, доктор Б., мой ровесник, который каждые три, а потом каждые шесть месяцев исследовал мой мозг, внезапно скончался. Я знала о нем совсем немного: он любил горы и каждый день читал газеты. Самым волнующим событием за все наши встречи был его неудачный спуск на лыжах, из-за которого его нога оказалась в гипсе. А так каждые три, а потом каждые шесть месяцев одно и то же: никаких отклонений, как вы себя чувствуете, прочел в газете, до свидания. Заботиться должны были о нем, а не обо мне.

Я почти забыла о своей болезни – настолько беззаботно я себя чувствую, заходя в кабинет к рентгенологу, которая, как обычно, делает предварительное заключение, прежде чем отправить снимки неврологу – преемнику доктора Б. Спокойно сажусь, видимо, это мой способ справляться с ситуацией, так же как и в делах сердечных, не позволяя себе излишних эмоций, как настоящая женщина. Мужчин же сбивают с толку боль или, например, недержание в старости или после операции. Тогда – прощай мужская стойкость и рациональность, как бы они ни старались сохранить лицо.

Горе, страх, одиночество, видимо, легче переносить, чем физические недуги, особенно когда они сопровождаются неприятным запахом. Ту же картину можно наблюдать у стоматолога: мужчины, всегда мужчины, оказываются слабаками, и самый большой слабак из них – мой собственный муж. Мой сын весь в отца, он тоже откладывает визит к стоматологу с тех пор, как в кинотеатре раскусил попавшийся в попкорне камешек. Как бы то ни было: я не испытываю ни малейшего волнения, когда я вхожу в кабинет рентгенолога, и за десять лет его ни разу не возникло, только краткая молитва, которую я почти забыла произнести, погруженная мыслями в стихи Сальвадора Эсприу.

– Никаких отклонений, – говорит она и улыбается.

– Значит, теперь все позади?

– Да, похоже на то. Поздравляю.

Только выйдя в коридор, чувствую, как подкашиваются колени, чего не случалось все эти десять лет, и сердце начинает биться быстрее. Почти в эйфорическом состоянии прощаюсь с сотрудницами на ресепшене, что, похоже, их несколько озадачивает. Даже у парикмахера, к которому я иду сразу после клиники, у того самого парикмахера, к которому я хожу уже двадцать – двадцать пять лет и который, как и все в моей жизни в Кёльне, настолько старый и знакомый, насколько только возможно (в поездках событий мне хватает, дома же мир должен меняться со скоростью улиток или роста растений). Даже у парикмахера, который, увидев маленький пластырь на сгибе руки, спрашивает, не сдавала ли я кровь, новость о том, что с моим мозгом все в порядке, не вызывает никакого интереса. Только сидящая на соседнем стуле женщина, одна из клиенток, которая подслушала разговор, восклицает: «Браво!» Парикмахер же сразу переводит разговор на отпуск – как и всегда, на протяжении этих двадцати – двадцати пяти лет, обсуждая последний, предстоящий, возможный или мечтаемый отпуск. Да, для меня это большой шаг, но для человечества – крошечный, микроскопический, невидимый. В детстве я хотела стать астронавтом, как и все мальчики в детском саду, мне нравилась фраза о том, что на Земле все иначе, чем в космосе. О докторе Б. в этой клинике никто больше не вспоминает.

84

На вопрос, о чем она никогда не хотела бы писать, начинающая писательница без колебаний отвечает: «О своих родителях». Я ожидала услышать любые возможные табу – секс, деньги, фекалии. Но писать об этом, причем откровенно, опираясь на собственный опыт, она не боится. Она говорит, что целыми днями пишет и читает такие тексты, особенно о сексе.

– А почему тогда не о родителях?

Она объясняет:

– Не хочу, чтобы кто-то узнал или хотя бы догадался, почему я стала такой, какая я есть. Если я напишу о родителях, то раскрою свои тайны.

– Даже в дневнике?

– Да, ведь у писателя даже дневник не может быть личным.

Семинар продолжается, и, кажется, никто не заметил моего замешательства, и я размышляю, был ли хоть один писатель, который не писал о своих родителях? Никто не приходит на ум. Может, задача писателя именно в том и заключается, чтобы раскрыть свои тайны, конечно, не как в дневных ток-шоу, а на свой, особенный и загадочный манер. Может быть, в этом и заключается суть литературного процесса – желание рассказать все, особенно о родителях, но так, чтобы это превратилось в еще большую тайну. Думаю, начинающая писательница сочла бы мою теорию просто предлогом для того, чтобы обнажиться.

85

И вот наконец ненависть отступает, растворяется, как туман, и вы стоите друг перед другом, самые близкие друг другу люди. Ты замечаешь его возбуждение и признаешь свое собственное. Поддаться ему означало бы начать все сначала, зная, что однажды вас снова окутает туман.