Алфавит от A до S (страница 19)
86
Продление удостоверения личности по предварительной записи занимает не больше пяти минут. В стране, где ничего не работает, например в Иране, это могло бы занять пять дней, если бы удостоверение вообще согласились продлить. Могли бы отказать безо всякой причины. В других местах уже нет даже учреждений, которые могли бы выдать удостоверение, нет государства, нет системы правосудия, нет службы здравоохранения – есть только право сильного, того, кто с оружием. Благодаря времени, которое мне дарит мир в Европе, я впервые после ушиба ребра снова иду на дживамукти – какая же это была безумная идея! – и снова стону при каждом вдохе. В Иране этого бы со мной не случилось: ушиб – да, но не дарованное время. Пять дней только на получение нового удостоверения личности! И все же вопрос в том, сможем ли мы воспользоваться этим даром, вопрос, который встает так или иначе со времен войны. Одно лишь ведение дневника без указания дат – это уже признак избытка времени. Во время войны, да и вообще в трудные времена, каждый день был бы на вес золота.
87
Посреди площади, где на Рождество стоит большая елка, молодая женщина опускается на колени. Ее одежда настолько потрепана, что это еще можно принять за стиль. Осторожно, словно боясь пролить кофе, она ставит на землю бумажный стаканчик и помятый сверток с булочкой, а потом склоняет лоб к земле, раскинув руки вперед. Это выглядит театрально, хотя на самом деле это скорее редкая степень самоотречения. Она остается в таком положении три минуты, может, даже пять, или время просто замирает, пока наконец не поднимается, не обращая внимания на нас, прохожих, которые в недоумении остановились. Кто-то наблюдает за ней из кафе, которые уже открыли летние веранды. Женщина садится на пятки и поднимает руки в молитвенном жесте, потом опускает их, встает и что-то шепчет, после чего снова опускается на колени и снова преклоняет голову – вероятно, перед Богом, ведь кто еще мог бы быть адресатом такой преданности? Человек – вряд ли.
Она не мусульманка, как я подумала сначала: движения не совсем соответствуют мусульманской молитве, да и кожа слишком светлая. Она, судя по всему, немка, красивая немка, что лишь усиливает смятение.
К ней подходят двое полицейских скорее по-отечески, как будто они уже знают ее. Женщина немедленно встает и покидает площадь, устремив взгляд в землю. Хочу последовать за ней, но она поворачивает налево, в то время как мой путь лежит направо, в мою книжную келью.
88
В пабе чуть не начался скандал из-за запрета играть в кикер.
– Срать я хотел на эти немецкие законы! – кричит поляк.
– Срать отправляйся в уборную, – спокойно отвечает хозяин, зная, что каждую Страстную пятницу служба порядка приходит проверить, все ли в порядке. Даже музыка играет тише, поэтому никому не приходится кричать, но посетители, кажется, к этому не привыкли. Впрочем, теперь, когда я могу различить отдельные инструменты, этот «грохот» даже начинает нравиться.
– Мне нравятся такие пережитки прошлого, – говорю хозяину бара, который хочет, чтобы именно в его забегаловке соблюдали уважение к распятию.
– Ты это обо мне? – спрашивает он.
– Нет, о Страстной пятнице, но и о тебе тоже, дорогой.
Он удивляется, что почти никто уже не знает значения Пасхи, да и вообще лишь половина немцев считают себя христианами, из них только треть католики, и на мессу ходят не больше двух процентов, но именно эти два процента запрещают всем остальным играть в кикер в Страстную пятницу. Сегодня утром он был в церкви, а значит, и сам входит в эти два процента.
– И знаешь что? – внезапно обращается он к моему соседу, до ушей татуированному лысому здоровяку с козлиной бородкой, который работает где-то вышибалой, а потом садится за стойку. – Ты, сволочь, звонишь во время Евхаристии, просто чтобы напомнить, что сегодня придешь. Как будто мне не плевать!
Морщусь, когда здоровяк заказывает два абсента – вот это пойло те самые «два процента» точно должны запретить, – но потом он протягивает второй стакан не мне, а парню позади – лет восемнадцать, максимум двадцать, блондин с аккуратным пробором, типичный отличник. Гигант представляет его как своего сына.
Слева кто-то заливает мне в уши, пока я в конце концов не соглашаюсь, что не слишком разговорчива.
– О, извините, – говорит он и вообще ведет себя очень вежливо, обращается ко мне на вы, что, как я предполагаю, в этом пабе случается нечасто. Его манеры вызывают у меня любопытство, как и одиночество, которое проявляется в его внезапной болтливости. После двух бокалов «Кёльша» я все же спрашиваю, что привело его в этот паб. Он кажется растроганным. Он сразу же рассказывает, что бездомный, но пока не все так плохо. Сначала потерял любовь, потом работу, и вдруг полиция появилась у двери из-за кучи неоплаченных счетов и забрала его. Когда его выпустили через три месяца, квартиры, конечно, уже не было. Самое сильное впечатление за время заключения? Перевод из Кёльна в Вупперталь, который занял десять часов, потому что машина проезжала все тюрьмы в Северном Рейне-Вестфалии. Тогда он подумал, что это конец, что хуже унижения не бывает – десять часов в тюремной машине с крошечным окошком-щелью на протяжении всего тридцати километров. В Хамме дали тарелку фасолевого супа.
– Часто здесь бываете? – спрашивает он.
– Нет, – отвечаю я, – по крайней мере, в этом веке.
– А в прошлом? – уточняет сын того здоровяка, которому, как я уже сказала, не больше восемнадцати или двадцати лет.
– Тогда я была здесь завсегдатаем.
– В двадцатом веке? – Бездомный не может в это поверить и задумчиво смотрит вдаль, как будто вся жизнь проносится у него перед глазами, двадцать первый век, который наверняка начинался многообещающе.
– Тогда я была студенткой, – говорю я. – Вы же не думаете, что всегда выглядела как мой отец?
Позже, когда вокруг остаются только шумные, грубые мужчины, даже старше меня, и ни одной женщины, я спрашиваю у хозяина:
– Верно ли мое подозрение, что лучшие времена остались позади и впереди нас ничего хорошего не ждет?
– К сожалению, у меня тоже такое подозрение, – отвечает хозяин.
Две недели назад, в пятницу, почти на рассвете, когда остались только пьяные, какой-то тип снова и снова пытался начать с ним драку. Хозяин заподозрил, что у того в кармане нож. Пять раз этот тип плюнул ему в лицо, пять раз слюна стекала по его щекам, а хозяин просто стоял и ждал, пока у парня не закончится слюна.
– Ублюдок, – наконец бросил тип и отправился в туалет.
Хозяин запер его там и вызвал полицию. У парня действительно нашли нож. В последнее время, когда хозяин закрывает бар по утрам, ему каждый раз кажется, что нужно очиститься – столько грязи на него сыплется за ночь: проклятия, пьянство, тупость. Все уже не так, как было раньше.
– Ничего не изменилось, – возражаю я. – Ни обстановка, ни музыка, ни выпивка, ни гости – разве что постарели на тридцать лет, а женщины перестали приходить.
– Только не пиши обо мне, – говорит хозяин.
– Обещаю, – лгу я.
89
Некролог, появившийся аккурат на Пасху, не оставляет меня равнодушной. Мужчина, пятьдесят шесть лет. Самоубийство. «Каждый человек имеет право свободно распоряжаться своей жизнью». Так ли это? Должно быть, родственники встречались, обменивались электронными письмами, созванивались, возможно, даже образовывали коалиции, чтобы прийти к согласию по поводу этой формулировки. Далее они сообщают, что, несмотря на свою боль, постараются смириться со случившимся. Однако в следующей фразе прослеживается противоречие: «Ты ушел, и мы не сомневаемся в твоем выборе».
Люди испокон веков лишали себя жизни. Теперь же человеческая автономия дошла до того, что даже родственники публично защищают самоубийство как право.
С другой стороны, можно сказать, что даже Иисус ушел по собственной воле. Утверждать, что у него не было выбора, означало бы отрицать его жертву, поэтому с точки зрения религий грехом является не само самоубийство, а то, что ты умираешь только ради себя. Но если смотреть на мир с точки зрения человека, а не Бога, то даже в трауре можно найти оправдание добровольной смерти.
90
Большинство браков просто умирает – они исчерпали себя, вы начинаете оглядываться по сторонам, но не можете отпустить друг друга – из-за любви, и именно потому страдаете сильнее, чем другие, которые рассказывают о своих разводах как о производственных травмах. Но что, если попытаться еще раз – четвертый, пятый, шестой? Одной попыткой больше, одной меньше – велика ли разница? Друзья предупреждают, что ничего не изменится, и да, ваш мир от войны отделяет лишь объятие, но ведь это работает и в обратную сторону. «Двадцать лет, а я и теперь мокрая, когда думаю о тебе», – слишком поздно пишу я тебе сообщение.
– Пожалуйста, выключите все электронные устройства.
91
В городе невозможно дышать, поэтому на тринадцатый день после Новруза люди устремляются в горы – туда, где еще есть свежий воздух, – и расстилают там свои одеяла.
– Ах, как прекрасно! – восклицает отец. – Как все цветет!
И снова жалуется на то, что я плохо пишу о нашей стране.
– Какой там смог – раньше канализация была открытой, вот она воняла! Ты даже не представляешь, какой стоял смрад! Какая там бедность – раньше дети голодали и просили милостыню, а теперь попрошаек уже и не встретишь. Да, дышать действительно трудно, машин в Тегеране стало намного больше, но разве машины запретишь?
Судя по всему, отец рад нашему неожиданному визиту потому, что я подписываю доверенность и вывожу его наличные деньги. Еще он хочет дать нам с собой какую-то коробку, у нас есть место в багажнике. Для него эта поездка в Иран будет последней, поэтому он должен перевезти в Германию как можно больше вещей.
Нарды я еще могу понять, хотя в Германии с ним играют только внуки, да и то не слишком хорошо. А вот рамки для картин и подсвечники ему не понадобятся, даже если он проживет еще лет сто.
Ни с того ни с сего отец начинает говорить о моем браке – при том, что мой сын все слышит. Отец упрекает меня за короткую стрижку, из-за которой, по его мнению, я не найду себе нового мужа. Происходит ссора.
– В твоей дурацкой стране женщин за непокрытую голову плетьми бьют! – кричу я, как будто он лично виноват в принудительном ношении хиджаба.
* * *
Оставшись вечером вдвоем, мы с сыном идем в армянскую закусочную, которая, однако, оказывается закрыта – то ли из-за тринадцатого дня после Новруза, то ли из-за Пасхального понедельника, у армян в Иране не разберешь. Садимся под платаном без сэндвичей. Мы с папой частенько брали сэндвичи у армян и ели под платаном, иногда вот на этой самой скамейке.
– А я тогда уже был? – спрашивает сын.
– Нет, тебя тогда еще не было.
Двадцать лет спустя я сижу здесь с тобой.
Ради этой минуты все было не зря.
92
Отец считает, что вернулся на родину в последний раз, поэтому я беру все дела в свои руки. Сначала открываю счет в банке, и для этого мне нужно найти копировальный центр, потому что в услуги банка не входит копирование моего удостоверения личности – хотя копировальный аппарат стоит прямо за спиной банковского служащего. У нотариуса притворяюсь, что понимаю каждое слово в доверенности, которую он читает без остановки, словно это одно длинное предложение без запятых и точек. Подписывая документы, думаю о том, что бы сказал немецкий нотариус о немке – ученом и философе! – которая выводит буквы так, словно впервые учится писать. Потом меня удивляет современный сканер, к которому нужно приложить палец, но не удивляет, когда сеть городской администрации, принимающая цифровой отпечаток, выходит из строя.
– Ах, такое случается дважды в день, – пожимает плечами секретарь.
– Из-за отключения электричества? – спрашиваю я.
– Нет, из-за протестов, – отвечает она.
Работа парализована, и не только здесь, но и по всему Тегерану, где кто-то сейчас пытается отправить документы в государственные учреждения. Все ждут одновременно – час, два – в нотариальных конторах, в судах, банках. Нельзя даже уйти прогуляться, выпить свежевыжатого сока, сделать покупки, иначе можно пропустить те несколько минут, когда сегодня удастся отправить отпечатки. Внезапно я чувствую связь со всеми, кто ждет – не только здесь, но и во всех нотариальных конторах Тегерана, в судах, банках. Теперь, когда мама умерла, я беру все дела в свои руки.