Алфавит от A до S (страница 20)
В зале ожидания клиенты обсуждают возможности эмигрировать – так в других странах случайные знакомые обсуждают работу или учебу. Один из них показывает на смартфоне фотографии Финляндии. Тем временем по телевизору, установленному под потолком, идет викторина, студия выглядит ультрасовременной, у обоих ведущих прически как у звезд. Раньше на революционном телевидении такого не было, и только зрители по-прежнему носят плохо сшитые костюмы, ветровки и щетину, как простые люди, которые управляют страной, а также чадоры, платки и манто, которыми ислам подавляет женственность. Я, по крайней мере, подавила свою женственность добровольно – стала ученым и философом. Викторина получается неплохая.
Кузина, которая сначала сопроводила меня в банк, теперь к нотариусу, а потом поведет к обменнику, прежде занималась делами моей матери и тоже высказывает упреки – кажется, здесь каждый может кого-то в чем-то упрекнуть. Как и в любых диктатурах, здесь отношения между людьми напоминают племенное общество: с одной стороны – сильная сплоченность, а с другой – разногласия, которые корнями уходят очень глубоко.
– Что толку? Твоя мама была очень чувствительной, если бы я высказала свою обиду, это привело бы к ссоре или, возможно, не к ссоре, даже не к открытой конфронтации, но к расколу, который бы со временем усиливался, и не только между твоей матерью и мной, но и между нашими семьями, а значит, между вами, сестрами, и нами. Я подумала, что справлюсь со своими чувствами сама, проглочу обиду, так будет лучше не только для твоей матери, но и для меня. Я бы не хотела потерять вас.
И действительно, обида прошла, причем довольно скоро. Все стало как прежде, никто ничего не заметил. Теперь кузина занимается и теми делами, которые оставила моя мать мне.
Есть свои плюсы в том, что все длится так долго и даже самые простые вещи вроде снятия отпечатков пальцев превращаются в сложный процесс. Бо́льшую часть времени мы, почти одновременно потерявшие матерей, погружены в свои мысли, но когда нам все же удается поговорить, то за несколько минут мы делимся куда большим количеством переживаний, чувств, воспоминаний и желаний, чем во время семейных сборищ, которые, несмотря на радость от встречи, разочаровывают, потому что у каждого на душе много всего, но нет нужных слов, чтобы это выразить.
93
– Почему ты улыбаешься? – спрашиваю в темноте сына, который лежит рядом со мной на кровати моих родителей.
– А почему бы и нет? – отвечает он, продолжая улыбаться.
Нужно ли спрашивать, был ли этот день хорошим? Даже его дед, который все больше становится похожим на Гарри Дина Стэнтона, уснул с легкой улыбкой, ведь вечером мы уговорили его прогуляться до площади Таджриш, пройтись по тем немногим кварталам, которые он еще способен осилить. Как иностранец, как настоящий немец, сын удивлялся модным кафе, магазинам и ресторанам, немногим сохранившимся зданиям каджарской эпохи, которые были отреставрированы с относительно хорошим вкусом – даже фонари во дворах выглядели к месту.
– В каком веке вы живете? – спросил продавец в салоне связи.
На двери салона висела наклейка, указывающая на принадлежность хозяина к религиозному меньшинству – христианству, иудаизму или зороастризму. Этот знак должен предостеречь ортодоксальных мусульман от того, чтобы подавать руку неверному, что для них примерно то же самое, что погладить собаку или опустить руку в унитаз.
– В каком веке вы живете? – повторил продавец, вставляя местную сим-карту в мой телефон, больше похожий на музейный экспонат. Но я подумала не о политических реалиях, а о той пивной в Кёльне, куда не ходила с прошлого века. Несмотря на то что экран моей «Нокии» размером с детский пальчик, продавец втюхал мне еще и карту памяти для фотографий. Возможно, на покупку меня толкнуло чувство вины из-за того, что он, как христианин, иудей или зороастриец, вынужден жить в Исламской Республике. В Германии тоже неохотно отказывают евреям. Как только человека сводят к его идентичности, даже антирасисту сложно выйти за рамки расизма. Бахаитов бы не потерпели даже с наклейкой.
Мы съели пиццу и салат, потом я уговорила отца взять мороженое в кафе «Нутелла» – такого мороженого нигде в Германии не найти, нигде в мире, папа, только в вашем Тегеране. Сделала первые фотографии на телефон, сын меня научил.
– Вожу дедушку по Тегерану. До чего дошло, – говорю сыну, который – нет зрелища приятнее для матери – улыбается с закрытыми глазами.
Он спит, и в темноте, на экране размером с детский пальчик, светится селфи, которое я сделала в пиццерии. Мой сын беззаботно улыбается в камеру, я частично скрыта своим же указательным пальцем, а усталый отец – возможно, усталый из-за еды на тарелке – смотрит с некоторым скепсисом, так, словно за ним наблюдает его покойная жена, под фотографией – время и дата. Она действительно откуда-то наблюдает, но там нет времени и дат.
94
Просыпаюсь с чувством вины: я отказалась забирать в Германию коробку и не пошла с отцом на важную для него встречу. Ради чего я прилетела в Тегеран, если не ради того, что важно ему, а не мне? Вчера вечером он сказал, что до нашего приезда одиночество угнетало его не столько сильно, и тут же извинился, потому что его слова прозвучали как упрек. Когда я, в свою очередь, извинилась за свою несговорчивость, он ответил, что нет ничего, чего родители не простят своим детям. Ничего. И я сразу же подумала о своем ребенке.
* * *
По дороге в больницу поднимаю мысль, которую обдумываю с самого утра, взвешивая все за и против: уговаривать ли отца пойти на Чехелом его свояченицы, несмотря на то что он в ссоре с ее сыном?
– Разве это не будет для него слишком тяжелым испытанием? – спрашивает кузина.
Да, вероятно, в его возрасте и состоянии это небезопасно.
– Ты сама должна решить, – говорит кузина, понимая важность возможного примирения.
– Вчера я вела себя как обычно, – говорю я, – и только потом поняла, что необязательно дожидаться смерти родителя, чтобы перестать быть ребенком по отношению к нему. Ты ведь тоже это понимаешь.
– Да, прекрасно понимаю, – отвечает кузина.
* * *
Оказалось, что больница оборудована лучше, чем я ожидала, и не так уж сильно отличается от европейских, разве что два капучино и один фраппе латте в кафетерии стоят дороже, чем зарабатывает рабочий за день. Однако даже в одной из лучших больниц страны родственникам приходится нанимать собственную медсестру, а если они хотят поговорить с врачом, то приходится умолять, давать взятки или задействовать связи. Кузен из Флориды не знает, как правильно себя вести и кому незаметно передать взятку, поэтому уже несколько дней напрасно ждет консультации.
Тем не менее ему разрешают оставаться с матерью, пока он сам за ней ухаживает. Время посещения ограничено двумя часами, чтобы пациенты могли отдохнуть, что и понятно, если учитывать количество родственников у каждого; однако в результате с трех до пяти в палатах тесно от посетителей, и больным от этого не легче. Женщины носят зеленые шапочки, как будто находятся на операционном столе. Вероятно, даже при смерти они должны прикрывать волосы, чтобы, не дай бог, не возбудить мужчин. Какое представление о женщинах это навязывает! Но еще более печальное – представление о мужчинах.
* * *
Перед ужином мы выходим на улицу, воздух настолько тяжелый, что едва можно дышать. По «Фейстайму» звонит жена моего кузена из Флориды, и на главной торговой улице вдруг появляется ее лицо с пальмами на заднем плане, а голос слышат даже случайные прохожие. Она не была в Иране с тех пор, как произошла революция, а мой кузен вернулся сюда только после того, как его мать стала слишком немощной, чтобы поехать в Америку. Я случайно оказалась в Тегеране во время его приезда, и словно за мгновение ребенок превратился в ученого и философа, а студент – в пенсионера.
Объясняю его жене, где именно в Тегеране мы находимся, потому что сам он уже не ориентируется: Вали-Аср, недалеко от площади Таджриш. Значит, на улице Пехлеви? Да, бывшая Пехлеви, та самая длинная торговая улица, пролегающая с юга на север…
– Она стала такой красивой! – восклицает она с расстояния в десять тысяч километров, пока кузен поворачивает смартфон в разные стороны; действительно, на улице много людей, молодых, хорошо одетых, даже веселых людей, платки на голове едва закрывают линию волос, повсюду огни, магазины, закусочные, рестораны, тротуары и полные жизни дороги. Какой контраст, представляю себе, по сравнению с пригородом Флориды, особенно в четверг вечером, когда пол-Тегерана выходит на улицы, в том числе вся молодежь.
Короткий вздох: ах, как он скучает по своей жене! Но затем кузена снова захватывают заботы текущего дня и предстоящих недель. Его мама, которую вчера перевели в другое отделение, сегодня чувствует себя немного лучше, но кто знает, стоит ли желать дальнейшего улучшения, ведь насколько лучше ей может стать? Сначала сюда прилетел его брат из Нью-Йорка, взяв отпуск, а потом и он сам. У него еще восемь дней. А потом? Его брат вряд ли сможет взять еще один непредвиденный отпуск – один непредвиденный отпуск по чрезвычайным обстоятельствам он уже использовал, а два таких в Америке не предусмотрены.
Поскольку никто не знает, что в данном случае означает «улучшение», кузен прямо из больницы ищет дом престарелых и порядочную сиделку – на тот маловероятный случай, если мать сможет вернуться в свою квартиру в городе, где он уже не узнает даже главные улицы, в стране, где больничные машины регулярно высаживают больных на автостраде, если родственники не могут обеспечить уход, причем уход непосредственно в больнице. В доме престарелых или дома родственники и вовсе остаются наедине со своими проблемами, ведь в Иране, конечно, нет такой организации, как «Каритас». Перевезти мать в Америку даже при значительном улучшении, скорее всего, уже слишком поздно. Об этом он тоже думал: перелет первым классом, медицинское сопровождение, но главное препятствие – пересадка. Можно ли организовать больничную койку и машину скорой помощи на взлетной полосе в Дубае и если да, то за какие деньги? Когда на Новруз ее сердце остановилось, кузену из Нью-Йорка пришлось умолять, давать взятки и использовать связи родственников, чтобы найти хотя бы одну больницу, которая приняла бы ее в праздник, и, когда он наконец сообщил фельдшерам скорой помощи, в какую больницу ехать, там не оказалось дежурного врача. Кузен из Флориды тем временем покупал билет в Тегеран.
Когда мы возвращаемся к дому – это его первая прогулка с тех пор, как он приехал в Тегеран, до этого он лишь ездил в больницу, дом престарелых, банк, другой дом престарелых, снова в больницу, – кузен хватается за сердце и тяжело дышит. Ему уже за семьдесят, пожилой человек в чужой стране, которой стал для него Иран. Мы продолжаем медленным шагом идти сквозь смог.
– Осталось всего два перекрестка, – успокаиваю я.
Нам навстречу идет молодая женщина без платка на голове. Просто так, в вечернем Тегеране, прямо на улице. Даже на это – на первую женщину без платка, которую мы встречаем на улице Тегерана с 1980 года, – кузен не обращает внимания. Я понимаю его: ему приходится принимать решения, которые не хочет принимать ни один ребенок, и, в отличие от меня в Германии, он совсем один. Один в больнице каждый день до шести, один в квартире своей матери по ночам, один в домах престарелых, которые инспектирует, один с сиделками, которые выдвигают свои условия, один в банке, один с риелтором, который будет продавать квартиру. Одиночество овладевает, подчиняет себе, и больше не остается ничего, кроме аргументов и контраргументов, той высшей реальности, которая проявляется даже в Тегеране через фельдшеров скорой помощи. На этот раз я среди тех многих, кто наблюдает со стороны.
– Ты хорошо спишь? – спрашиваю я.
– Здесь – да, – отвечает кузен, – здесь я сплю лучше, хоть и с лекарствами. В Америке даже снотворные не помогали. Здесь немного легче, но когда-нибудь я захочу вернуться к своей жене, к детям, в свою собственную кровать, и что тогда?
Дарю ему свою баночку с успокоительным. Больше ничем я помочь ему не могу.
* * *
– На улице все чаще можно встретить женщин без платка, – рассказывает кузина за ужином; она и сама осмеливается выходить с непокрытой головой.
– Еще в прошлом году такого не было! – удивляюсь я.