И всё встало на место… (страница 2)

Страница 2

После отъезда отца бабушка и дед стали якорем. Нет – корнями. Бабушка, тонкая, строгая, с тугим пучком на затылке, умела ставить на место одним взглядом. Но её любовь была не громкой. Она проявлялась в еде, в накрахмаленных наволочках, в выстиранных носках, аккуратно разложенных на батарее. Она не обнимала каждый день, не говорила нежностей. Но если Лёша приходил с поцарапанной щекой или тихим лицом, она кивала, ставила на стол пирожок, наливала чай и говорила:

– Ешь. Потом поговорим.

А иногда – даже не говорила. Просто садилась напротив.

С ней рядом жизнь казалась не такой колючей. Когда она гладила Лёшу по макушке – ладонью сухой, но нежной – всё, что болело внутри, как будто отступало на шаг. Она не задавала лишних вопросов, не говорила: «Перестань», когда он грустил. Она просто садилась рядом и молча была рядом. И это было сильнее любых слов.

Дед был другим. Молчун, работяга, пахнущий маслом, землёй и железом. Он мог починить всё, что угодно – кроме, разве что, семей. Он редко вмешивался в разговоры, но его присутствие ощущалось везде. В натянутой бельевой верёвке, в прибитом крюке для ведра, в рубанке, заточенном до зеркала. Он не делал лишних движений. Даже когда Лёша впервые поранился молотком, дед просто посмотрел, забрал доску и сказал:

– Не спеши. Спешка гвозди гнёт.

А ещё у него был удивительный навык: он умел молчать так, что в этом молчании был смысл. Ни осуждения, ни пустоты. Просто тишина, которая обволакивала и давала опору.

Старший брат Ваня был другим. Совсем другим. Словно он родился уже взрослым. Не в смысле возраста – в смысле внутреннего устройства. Ваня всё знал заранее. Когда нужно уйти, когда промолчать, как не обидеть, как выстоять. Он никогда не ныл, не жаловался, не спрашивал. Даже если было больно, просто сжимал губы и делал, что нужно.

Он стал взрослым в тот момент, когда отец ещё только начал уходить. Ваня, кажется, понял это раньше всех. Не словами – спиной, тишиной в глазах. Он не стал задавать вопросов. Просто стал вставать раньше мамы, встречать её с ночной смены, помогать Лёше с портфелем, сам шёл в магазин, сам возвращался, сам укрывал маму пледом, если она засыпала в кресле.

Ваня был как бы не частью семьи, а её хребтом. Тихим, надёжным, прочным. Его слушались. Даже бабушка иногда оглядывалась на него, как на мужчину, хоть ему было всего одиннадцать. И это не казалось странным.

Лёша смотрел на него снизу вверх – не из-за роста, а потому что рядом с ним всё казалось упорядоченным. Ваня знал, как надо. И это давало ощущение направления. Как стрелка на компасе.

В школе Ваню обожали. Учителя ставили в пример, называли гордостью. Он всегда делал всё вовремя, аккуратно, вдумчиво. Его тетрадки пахли карандашной стружкой и правильными решениями. Он не отвечал на показ. Он просто знал. Иногда казалось, что он не учит – он просто берёт знание с полки внутри себя.

А потом взгляд переходил на Лёшу.

– А ты, Лёша… ну постарайся хоть немного. Будь как Ваня, – говорили ему.

Но Лёша не был как Ваня.

Он не был «примером». Он мог задуматься на середине задачи, потому что увидел, как солнце играет на парте. Мог не дописать сочинение, потому что задумался о том, почему дерево шуршит именно так. Мог забыть про урок, потому что читал комикс, а потом – улетел в свой выдуманный мир.

Он не бунтовал. Не пытался доказать, что он не хуже. Просто был другим. И чем чаще ему говорили: «Смотри, как Ваня», тем глубже внутри он ощущал: «А я не Ваня». И не стану.

И не хотел.

Найда, их дворняга, была как светлая пауза среди всех тревог. Рыжая, как осенний лист, с белой грудкой и глазами, в которых отражалась вся честность мира. Она была не просто собакой – она была союзником. Молчаливым, чутким, всегда на стороне семьи.

Если кто-то из родных возвращался домой, Найда слышала шаги раньше, чем стук в дверь. Она взвизгивала, бросалась к порогу, виляла хвостом, будто хотела втиснуть всю радость мира в одну минуту.

Если дома становилось тревожно – она замирала. Ложилась у двери, прижималась к полу, следила. Ни звука. Только глаза, в которых жила беспокойная верность.

Лёша обожал её. Он делился с ней тем, чего не говорил даже бабушке. Ложился рядом, гладил тёплый бок, чувствовал, как под ладонью поднимается и опускается дыхание. Иногда он говорил вслух – о том, что чувствует, чего боится, чего не понимает. Найда не перебивала. Она слушала. Так, как умеют слушать только те, кто никогда не скажет: «Ну ты сам виноват».

Она однажды сама нашла его, когда он сбежал в сарай – после очередной ссоры с Ваней. Лёша тогда решил, что уедет. Насовсем. Сидел в темноте, дрожащими пальцами нащупывал фонарик и печенье в рюкзаке. А потом – скрип двери, тихие шаги, и – она. Без лая, без прыжков. Просто легла рядом. Прижалась. Глаза на уровне его лица. В них – ни упрёка, ни жалости. Только: «Я рядом».

И этого не нужно было объяснять.

По воскресеньям они устраивали «чай после обеда». Это не был обряд – просто привычка. Дед доставал свой старый приёмник, щёлкал крутилкой в поисках хоть какого-нибудь голоса. Бабушка ставила на стол тёмный заварной чай, варенье из вишни и свои знаменитые пироги – с капустой или картошкой. Мама садилась рядом, не снимая халата, с усталостью в каждом движении, но с такой родной, домашней усталостью, которая делает человека живым. Ваня листал книгу, не отрываясь. Лёша тихо ел, вслушивался в радио и думал, что если в мире есть настоящее, то оно вот здесь – в этом моменте. В запахе пирога. В шорохе пледа. В том, как Найда хрюкает во сне под столом.

Глава 2. Свой – чужой.

Школа не сразу впустила Лёшу. С порога – как чужого. Как будто чувствовала в нём что-то не то: не по форме, не по стандарту. И он её не принимал – не потому что хотел бунтовать, а потому что не мог заставить себя быть там, где на тебя смотрят сквозь. Первые дни, недели – как в вязком тумане. Всё чужое. Шум звонков, запах мела, коридоры, вытянутые в вечность. Он ходил в школу, как будто в поход через болото: медленно, с натугой, не чувствуя, что его ждут.

Учительница младших классов, строгая, сухощёкая, в старом платье с перетянутой талией, – когда-то учила его отца. И в Лёше, кажется, видела не просто ученика, а продолжение истории, которую не хотела переписывать. Не как «новую страницу», а как испорченную копию. Она не кричала, не ругала открыто. Она просто умела смотреть. Так, что Лёша сжимался внутри. Этот взгляд говорил без слов: «Ты не тянешь. Ты из тех, кто с самого начала – лишний». Он ещё не знал, как формулируются сомнения, но уже чувствовал – с ней он не выправит ни строчки.

И всё же нужно было где-то опереться. Где-то дышать. В школе не все были сдержанны, как учителя, не все смотрели поверх головы. Так он нашёл Даню.

Даня был старше на год, но учился с ним в одном классе. Рослый, с широкой спиной, с голосом, который уже ломался – звучал то глухо, то резко, как поцарапанная пластинка. Он не боялся ничего. Когда учитель задавал с вызовом – Даня отвечал, не моргнув. Когда старшеклассник шёл навстречу с намерением зацепить – Даня смотрел в упор, и тот сворачивал. Он был как из стали, но из той, что не режет, а ведёт за собой. Лёша тянулся к нему – не потому, что хотел быть таким же, а потому что рядом с ним было место, в котором можно было дышать свободно.

Даня не задавал вопросов. Не интересовался, кто и откуда. Он просто принял – «ты со мной». Так, будто это не требовало объяснений. Вместе они исследовали город с изнанки: лазили на заброшенные строительные краны, спускались в подземелья старого теплотракта, курили первые сигареты в вентиляционной шахте, от которой пахло железом и дождём. Однажды они нашли проржавевшую дверь, ведущую в подвал давно закрытого магазина, и провели там весь вечер, разглядывая паутину, как звёздную карту.

Иногда они бегали за мячом до потемнения неба, иногда просто сидели на крыше пятиэтажки, свесив ноги и молча глядя вдаль. Не нужно было говорить вслух – в этом и была дружба. Не объяснять, а быть рядом. Без условий. Без расписаний.

В учёбе Лёша держался выборочно. Там, где нужно было двигаться – он был живым. Физкультура – его стихия. Прыжки, эстафеты, лазание по канатам – всё давалось с лёгкостью, как будто тело само знало, как ему быть. Рисование тоже цепляло – он любил, когда можно уйти в линии, в цвета, когда можно не думать о правилах. А вот литература была для него испытанием: слишком много чужих эмоций, слишком мало воздуха. Там нужно было «чувствовать» то, что чувствовал кто-то другой – как будто тебя заставляли носить чужую кожу.

С математикой – наоборот. Она давала опору. В ней всё складывалось, как кирпичи в крепостной стене. Два плюс два – и ты в безопасности. Там никто не требовал душу. Там нужно было лишь знать, запоминать, понимать. Учительница математики – строгая, но не злая – однажды, проверяя тетрадь, сказала без иронии:

– Вот, Лёша у нас голова.

И он запомнил это надолго.

Мама потом добавила: – Она мальчиков любит, особенно сообразительных. Но ты не расслабляйся.

Он и не собирался. Он не гнался за пятёрками – ему нужны были точки опоры. А математика стала одной из них.

А потом пришёл Данин компьютер.

Сначала это была просто железка с экраном. Неинтересная, шумная, с ламповым светом и странными щелчками при включении. Даня показал Лёше, как запускать игры. Показал, как двигать мышкой, куда нажимать. И в первое время ничего не изменилось – всё было, как прежде. После школы они гоняли мяч, искали тайники во дворах, устраивали засады на кошек с самодельными рогатками. Компьютер был просто новой игрушкой. Одной из. Лёша относился к нему без пиетета. Но Даня – нет. В нём что-то переключилось.

С каждым днём Лёша замечал: друг стал задерживаться дома дольше. Теперь он не выскакивал на улицу первым. Не звал с лестницы. Всё чаще – «подожди, я доиграю». Всё реже – «пошли на крышу». Лёша приходил к нему домой, садился рядом, ждал. Иногда смотрел на экран. И не понимал, что именно там держит Даню. Никакой живости – одни пиксели. Но Даня был увлечён. Его затягивало внутрь – в звуки стрельбы, в бегущие циферки, в жаргон, который Лёша не знал.

– Фраг, пинг, лаги, – бормотал Даня, смеясь с другим пацаном, что всё чаще появлялся у него дома. Они говорили быстро, сбивчиво, на чужом языке. Лёша пытался вникнуть. Пытался сидеть рядом. Но чувствовал себя мебелью. Он становился невидимкой.

Однажды Даня даже не повернулся, когда Лёша вошёл.

– Ща, ещё катка, – сказал, не отрываясь от экрана.

Лёша сел, молча. Смотрел, как они играют вдвоём. Слышал, как смеются. И вдруг понял: он здесь лишний. Не потому что прогнали. А потому что не позвали.

Он ушёл не сразу. Сначала сидел, слушал, пытался быть частью этого. А потом – как будто в груди что-то сместилось. И всё. Он не стал прощаться. Просто поднялся и вышел.

И в тот вечер не пошёл домой. Пошёл к бабуле. Та встретила, как всегда, молча. Накрыла на стол, поставила чай. Домашний пирог. Плотный, сладкий, с повидлом. Лёша ел медленно, глядя в скатерть. Пальцы гладили край кружки. Бабуля не спрашивала. Она просто сидела рядом и перебирала чётки – не церковные, а свои, привезённые с базара, деревянные, с запахом сушёных трав.

Потом он вышел на балкон. Смотрел в сторону холмов. Они были неподвижны. Как будто их не трогает ни время, ни люди, ни потери. Он стоял долго. И думал: если идти – прямо, через дворы, через пустыри, через трассу – можно ли добраться до такой же тишины внутри?

Он не задавался вопросами вслух. Но мысли шли сами. Почему Даня выбрал другого? Почему он, Лёша, оказался тем, от кого отворачиваются? Он ведь не предавал. Он был рядом. Всегда. Он верил. А теперь – пустота. Не злость. Даже не обида. А как будто внутри отрезали целую часть.

Эта пустота начинала звучать в нём. В классе, на физкультуре, дома. Он не делился ни с кем. Но молчание становилось тяжёлым. Как будто ты кричишь – беззвучно.