Ночь тебя найдет (страница 11)
На кону мое профессиональное благополучие. Есть тайны, которые я хотела бы оставить при себе, тайны, которые могут повредить научной карьере, над которой я так усердно трудилась. Наука непостоянна: сегодня ты ходишь в любимчиках, завтра все изменится. Даже в мире высоколобых идей и умников с научными степенями верят самому напористому, самому громогласному, тому, кто умеет привлекать фонды. Я до сих пор не берусь за чтение опубликованных статей, не предположив изначальной предвзятости или искажения данных в пользу своей теории. Виновен, пока не докажешь обратное. Потому что заинтересованность есть всегда.
Я пытаюсь убедить себя, что почти все, на чем Бубба Ганз хочет хайпануть, можно почерпнуть из старых журналов «Пипл», вирджинских газет или воспоминаний назойливых соседей, которые продолжили перемывать нам косточки после того, как мы удрали, словно беженцы с карнавала.
На самом деле это не важно. Важно то, что все давно успели об этом забыть. А Бубба Ганз окончательно заврался.
За последние восемнадцать лет три четверти домов в квартале Форт-Уэрта, где я выросла, поменяли владельцев. Вывеску от руки в окне нашей гостиной давно сняли за ненадобностью – мамина клиентура постоянно росла.
На меня больше не показывали как на рыжую чудачку в больших очках, вытащившую из-под колес сынка местных богатеев, или на одну из дочерей гадалки, раскрывшей убийство в Вирджинии, или на кого угодно еще, кроме женщины, которой нравится уединяться в пустыне, чтобы изучать инопланетные луны в форме картофелины.
Что до моих коллег, то, насколько я знаю, они понятия не имели о моем прошлом. Пока Бубба Ганз не решил препарировать меня без анестезии в прямом эфире – еще один труп с содранной кожей в его лаборатории, который не удастся зашить обратно.
Мысль упадническая. Разве не противоречит она тому, о чем я твержу юным талантам, посещающим обсерваторию? Не я ли учу их не отступать перед хулиганами? Драться, если тебя задирают? Не бояться быть собой, эксцентричными, чудаковатыми? Отвергнуть мир соцсетей?
Не я ли заявляю им, что еще не все потеряно? Что у нас еще целых два миллиарда лет, чтобы изменить эту обожествляющую знаменитостей, воинственную культуру йети, пока Солнце не превратит Землю в кусок угля?
Не я ли уговариваю их скептически относиться ко всему, кроме науки, побеждавшей эпидемии, посылавшей на Марс беспилотный вертолет, позволяющей транслировать футбольные матчи из-за океана и писать сообщения итальянской бабушке?
Я неохотно вставляю в ухо один наушник, как будто с одним вместо двух мне будет проще это вытерпеть. Голос Буббы становится елейно-сладким.
– На надгробии Лизы Мари Прессли на Голубом хребте выгравированы слова: «Ни печали. Ни тоски. Ни тревог». Ее родители взяли их из старого госпела Элвиса «В долине покой». Я попробую исполнить его в прямом эфире. Прошу вас, где бы вы ни были, даже если вам покажется, что я нагнал мрачности, склонить голову в честь всех пропавших сыновей и дочерей на этой земле.
Густой бас переливается, словно жидкий уголь. Очень проникновенный голос. Глубокий. Способный проникать в самые уязвимые места. И ничуть не мрачный. В самый раз для церковного хора в небольшом городке.
Эхо пульсирует, как будто Буббы Ганза целый хор, как будто в каждом доме по соседству выкрутили звук на полную мощность. Как будто мои коллеги по обсерватории транслируют музыку в межзвездное пространство, посмотреть, понравится ли инопланетянам больше, чем нам, слушающим сейчас Чака Берри, который зажигает в «Джонни, будь хорошим».
Способность Буббы Ганза источать ненависть, а затем подлизываться к Господу кажется мне особым коварством. Хорошо известно, что он объявил расстрел в Сэнди-Хук постановкой, поддержал смертную казнь для женщин, сделавших аборт, зачитал имена умерших от СПИДа под песню Queen «Еще один повержен в прах» – а потом помолился.
Все, не могу больше. Ни секунды. Я выключаю звук. Вот только Бубба Ганз продолжает напевать, я слышу каждое слово, хотя не знаю текста. Выключаю телефон. Поет.
Слуховая галлюцинация? Мама была с ними на короткой ноге. Захожу в гостиную. Здесь слышно лучше, музыка доносится сквозь щель в нижней части окна, которое не закрывается до конца.
Я распахиваю входную дверь.
Черные ботинки, на носке правого немного красной кладбищенской глины. «Глок» в кобуре кажется частью тела. Выражение лица, которое Джесс Шарп явно берег для меня.
Он протягивает мне телефон, и я вижу на экране Буббу Ганза, который держит палец, как пистолет, у виска – картинка из его подкаста, его шоу на радио «Сириус», его последнего бестселлера и с электронного рекламного щита, который висит на каждой игре «Далласских ковбоев».
Видео закончилось. Этот образ Бубба Ганз с продюсером решили сделать таким же общим местом, как американский флаг. Он продолжает с подвыванием выдавать из динамика телефона своего лучшего Элвиса. Мне кажется, я вижу, как шевелятся узкие губы, хотя это невозможно, передо мной фотография. Бубба Ганз распевает о том, что Господь призовет его домой. О добрых медведях, ручных львах, о ночи, черной, как море.
О долине, где он обретет покой.
Джесс Шарп на моем крыльце, с лицом черным, как море.
Глава 10
Сейчас не самое подходящее время.
Так отвечала мама большинству тех, кто без предупреждения появлялся у нашей двери – юной парочке, желавшей по-быстрому узнать, что написано у них на ладонях, парням в дешевых галстуках, готовых облазать нашу крышу в поисках повреждений от града, полицейским, передающим соседские жалобы, что вокруг нашего дома шляются бродяги.
Иногда она посылала к двери меня.
Джесса Шарпа такой фразой явно не смутить, ни сегодня, ни, вероятно, в принципе. Он нажимает пальцем на «стоп» и проскальзывает мимо меня. Я чувствую текилу, вчерашний перегар. И снова секс. Меня начинает занимать вопрос, не многовато ли секса?
Ненадолго Шарп перестает источать ярость, наблюдая, с каким маниакальным рвением я пакую вещи – ворох пузырчатой пленки, оберточная бумага; коробки и пластиковые контейнеры перегораживают длинный прямоугольник гостиной и столовой. Хипповая занавеска из оранжевых бусин, когда-то разделявшая пространство, валяется в углу. Надоело мне в ней путаться, надоело, что всякий раз она щекочет меня, будто мамина рука среди ночи.
Его взгляд скользит по гостиной, которая не менялась с тех пор, как мне исполнилось двенадцать: телевизор перед окном, призванный защитить от солнца и любопытных глаз; два старых кресла из синего бархата, купленные на распродаже; гравюра Магритта [16]с паровозиком, выезжающим из камина; видавший виды продавленный диван, с удобством которого не сравнится никакой другой.
Другая часть прямоугольника постоянно менялась; там то делали домашку, то закатывали праздничный ужин на фарфоровых в цветочек тарелках в День благодарения, то превращали его в мрачную берлогу экстрасенса. Мама переосмыслила посыл своего бизнеса – от холодного атмосферного подвала на Горном хребте до столовой в техасской глубинке, где солнце безжалостно сжигает крышу. Ад с легкостью проникал в любое из этих пространств.
Мама делала все по науке – задергивала темные шторы на эркерном окне столовой, открывала дверцы шкафа, демонстрируя бесконечные ряды флаконов, зажигала свечи, застилала стол алой шалью с золотой луной и ставила в центре хрустальный шар, словно вазу эпохи Мин. Разве не именно этого хотят люди?
Теперь взгляд Шарпа скользит по мне. Черный спортивный топ, черные штаны для йоги, черные кроссовки «Асикс», синяки под глазами от вчерашней туши. Ничего не скажешь, сексуально. Возможно, это запрещенный прием, чтобы меня смутить. Что ж, у него получается.
– Это мой костюм ниндзя, – холодно говорю я. – Зачем пожаловали?
Его присутствие заполняет комнату, как тогда в полицейском участке, вытесняя Буббу Ганза, который, к счастью, молчит. Вот только это не полицейский участок, а мой дом. Я знаю, что законы физики не позволят мне переместить тело Шарпа за дверь. Но я не знаю законов, которые, как он полагает, дают ему право здесь находиться.
Лучше ему присесть. И мне. Жестом я показываю на синее бархатное кресло, очищенное от хлама, сама же опускаюсь на диванный подлокотник немного выше. Я рада, что ему некуда деть ноги. Наконец он полностью вытягивает их, скрестив под кофейным столиком.
– Итак, Рыжая бестия. – в его голосе металл. – Как давно вы знакомы с Буббой Ганзом?
– С чего вы взяли, будто я имею отношение к его безумным выходкам? – Я стараюсь, чтобы голос не дрожал. – На кону моя карьера. Астрофизика – тесный круг привилегированных с эксклюзивной иерархией. Это все равно, что долгие годы стоять пятидесятым в очереди на трон, который ты можешь получить, если будешь паинькой. Мои коллеги верят в существование инопланетян, потому что ни одно разумное существо не может этого исключить, но не верят, что инопланетяне регулярно посещают Великобританию, чтобы рисовать круги на полях. Верят в алгоритмы, которые предсказывают, что на этой неделе вы купите фисташковый миксер, но не верят, что в 1898 году какой-то писатель предсказал, что «Титаник» утонет[17]. У моей начальницы на двери наклейка: «Наука подобна волшебству, только она реальна». Вы способны это понять? Никакой магии вы от меня не дождетесь.
– Любите вы толкать речи! Выдохните. А то кожа у вас стала такая… бледная. Послушайте, может быть, вы и не гонитесь за вниманием, но я еще не разобрался. Поймите, утечка могла случиться в участке. Всего-то и нужен один недовольный дежурный, который считает, что вся слава должна достаться ему и Господу Богу, да и немного лишних наличных не помешают.
– А разве не вы только что намекали, что это я разболтала все Буббе Ганзу? – набрасываюсь я на него.
– Я еще не определился.
– Может, отстанете от Господа и присмотритесь к вашим закоренелым атеистам? Большинство клиентов моей матери были верующими.
– А остальные?
– Остальные сомневались, но надеялись, что она докажет им существование Бога.
Он пристально смотрит на меня. У меня странное чувство, будто ему хочется облизать палец и стереть тушь у меня под глазами. Вместо этого он откидывается назад и сплетает пальцы.
– Спустя десять минут после «откровений» Буббы Ганза насчет Лиззи Соломон мы получили сообщение, что кто-то перелезает через забор дома, в котором она пропала. Особняк и раньше был пожароопасным, настоящий магнит для подростков, слоняющихся без дела, а теперь его снова заполонят любопытные. Черт, и никакой сигнализации! Люди будут выковыривать камни, словно это Берлинская стена. Придется поставить там патрульную машину. Выделить еще одну «горячую линию». Нашим аналитикам в соцсетях придется отслеживать в «Твиттере» тысячи бессмысленных сообщений.
– Постойте, – перебиваю я его. – Я читала в сети, что дом продали застройщику, который намеревается его снести.
– Вмешались защитники старины. Предложений о покупке было хоть отбавляй, но отец Лиззи Соломон отказался продавать дом и жить в нем не хочет. Он подключил члена городского совета и судью, чтобы оставить дом нежилым на неопределенный срок. Сомневаюсь, что они верят, будто Лиззи снова появится на кухне, просто потакают его фантазиям.
Он сжимает подлокотники кресла, мышцы предплечий вздуваются.
– Так вы уловили суть? За последние пятьдесят минут моя работа стала в пятьдесят раз сложнее.
– Хорошо хоть мы выяснили, что это ваши трудности.
– Нет, ваши, дорогая моя. Я здесь из-за вас. Вы – причина, по которой найти Лиззи Соломон будет еще труднее, чем было всегда.
Я вскакиваю с подлокотника и иду к двери, где бросила рюкзак. Я пытаюсь сдержать ярость, которую вызывает во мне его резкость, его скользкая обходительность. Роюсь в карманах рюкзака чуть дольше, чем необходимо, и наконец вынимаю папку с делом Лиззи.
Подхожу к креслу, протягиваю ему папку:
– Держите. А теперь убирайтесь.
И снова он ее не берет. Я хлопаю папкой по его плечу. Никакой реакции. Тогда я кладу папку ему на колени, и бумаги рассыпаются. Одним резким движением он смахивает их на пол.