СФСР (страница 17)

Страница 17

Наконец, тело Белозёрова напряглось, застыло, и из его груди вырвался тяжёлый, почти животный стон, освобождающий его от внутреннего напряжения и завершающий этот унизительный акт. В комнате снова повисла тишина – глухая, удушливая и абсолютно пустая, словно после этого в ней уже не осталось ничего живого.

Он медленно поднялся, тяжело дыша и не глядя на неё, словно она уже не имела никакого значения, и спокойно начал одеваться, оставляя Ксению лежать на кровати, полностью раздавленную и сломленную. Слёзы продолжали течь тихо и без остановки, напоминая ей о том, что теперь её жизнь разделилась на до и после, и прежнего мира больше не существует.

Белозёров молча застёгивал пуговицы рубашки, словно возвращаясь в привычную жизнь, из которой только что вышел, чтобы совершить поступок, не оставивший в нём ни следа вины. Он снова стал тем самым чиновником – холодным, равнодушным, с пустотой внутри глубже ночного мрака за окном.

Поправив воротник, Николай бросил на Ксению презрительный взгляд. Она съёживалась на кровати, и он едва заметно поморщился, будто её присутствие начало его раздражать.

– Собирай свои вещи, – произнёс он резко и буднично, с той же лёгкостью, с какой отдают приказ подчинённому. – Эта квартира тебе больше не нужна. Теперь ты будешь жить у меня и служить мне. Поняла?

Ксения вздрогнула от его голоса, будто вернувшись в реальность, из которой тщетно пыталась сбежать. Грудь сжала новая волна боли и унижения. Рыдания, которые она сдерживала, вырвались наружу – громче, надрывнее, заполнив комнату тяжёлым воздухом страха и беспомощности.

Она покорно поднялась, чувствуя, как подкашиваются ноги и тело отказывается слушаться. Слёзы безостановочно катились по щекам, падали на руки, на одежду, на вещи, которые она бездумно клала в сумку. Каждый предмет казался чужим и бесполезным, будто принадлежал другому человеку, чья жизнь осталась в прошлом и уже не вернётся.

Пальцы дрожали, хватая одежду и предметы в беспорядке. Она запихивала их в сумку, сопровождая каждое движение беззвучным плачем, прерываемым судорожными всхлипами. В комнате стало тесно от её отчаяния, от слёз, насыщавших воздух болью и отчуждённостью.

Николай стоял неподвижно и спокойно наблюдал, не произнося ни слова. Его взгляд был холоден, как у человека, смотрящего не на женщину, а на механизм. Это равнодушие только усиливало её рыдания, заставляя дрожать сильнее, углубляя боль.

Собрав вещи, Ксения застегнула сумку и, сквозь пелену слёз, оглядела комнату. Её плечи вздрагивали в беззвучном прощании с надеждами и мечтами, которые теперь казались утрачены навсегда.

Она не могла остановиться – слёзы текли сами, а тело сотрясалось от рыданий. Ксения уже знала: прежней она больше не станет. Её жизнь отныне принадлежала человеку, для которого она была всего лишь удобным инструментом.

Белозёров нетерпеливо взглянул на часы, давая понять, что её время истекло. Девушка продолжала всхлипывать, взяла сумку и направилась к двери. Каждый шаг сопровождался сжатием плеч, каждый вдох давался с трудом – будто сама комната не хотела отпускать её, но была вынуждена подчиниться воле нового хозяина.

Слёзы размывали очертания мира, погружая его в мутную мглу, из которой не было возврата. С каждым шагом Ксения теряла остатки надежды, понимая, что прежняя жизнь исчезла навсегда, оставив ей только боль и горький привкус унижения.

К вечеру в квартире Аркадия установилась неподвижная тишина. Воздух был тяжёлым и застоявшимся – не шевелился, не освежал, не дышал. Сквозь полуприкрытые шторы сочился жёлтый уличный свет – тусклый и усталый, как город, переживший нечто постыдное и необратимое. Ладогин сидел в кресле, не включая свет, позволяя полумраку окутать комнату мягким безразличием. Ни на часы, ни на телефон он не смотрел. Внутри копилась плотная пустота – вязкая, удушливая, как ядовитый туман, подступающий к горлу.

Звонок в дверь прозвучал резко, словно выстрел в спину. Аркадий не вздрогнул – не потому, что ждал, а потому что удивляться было уже нечему. Он открыл дверь медленно, не скрывая нежелания впускать в дом чужую энергию, пусть и облечённую в дружелюбную оболочку. На пороге стоял Николай Белозёров – холёный, самодовольный, румяный, до отвращения уверенный в себе.

В руке он держал бутылку дорогого виски с этикеткой, рассчитанной на тех, кто любит хвастаться вкусом, не разбираясь в нём. Плечи расправлены, улыбка вылезает сама, без команды. Он вошёл как хозяин, сразу направился на кухню, осматривая помещение с тем особым взглядом, каким оценивают съёмную дачу: неуютно, но сойдёт.

– Ты бы знал, какой у меня вечер, Аркадий… – проговорил он уже с порога, не дожидаясь приглашения. Голос звучал бодро, с оттенком интриги – как у человека, провернувшего выгодную сделку и ждущего оваций.

Аркадий не ответил. Только указал жестом на стул у стола, словно вызывая свидетеля в зал суда. Белозёров не заметил напряжённого молчания или сделал вид, что не замечает. С глухим стуком он поставил бутылку, хлопнул себя по карману и достал две рюмки. Его движения были точны и отрепетированы, как у фокусника перед выступлением.

– Представляешь, – хмыкнул он с довольной усмешкой, – захожу к соседке, Ксюше. Скромная, всё мимо ходила, голову отворачивала. Теперь – не нужно. Закон, Аркадий! Закон нас освободил. Всё просто. Никто не прячется. Все – вещи. Чистые, послушные. Ты бы видел, как она плакала… красиво.

Аркадий не шевельнулся. Пальцы медленно сжались в кулак, но руки остались на коленях. В груди поднялась густая, кислая волна – до горла, но не выше. В ушах зашумело, как от старого радиоприёмника – белый шум, поломанные частоты. Он слышал каждое слово, но сознание пыталось отстраниться, уйти, заглушить голос, превращающий реальность в липкую тошноту.

– Я ей сказал: теперь ты живёшь у меня, – продолжал Николай, наливая виски. – Плакала, собирала свои тряпки, дрожала, как щенок – но пошла. А что ещё ей оставалось? Закон – это всё. Скоро за него начнут давать медали.

Аркадий смотрел на стол. Взгляд не задержался ни на бутылке, ни на рюмке – будто сквозь них он видел что—то иное. Отражение, искажённое и тусклое. Каждое слово Николая оставило на коже липкий след. Точно речь шла не о девушке, а о нём. Иглы. Шпильки в сердце. Всё проникало внутрь, распарывая изнутри.

Где—то глубоко под сердцем шевельнулась злая, холодная боль – не к Белозёрову, а к себе. За то, что позволил. Не сказал. Не встал. Не остановил. За то, что слушает. Что впустил его в дом, в вечер, в своё пространство.

Николай поднял рюмку и улыбнулся, как будто завершает презентацию:

– За новые правила, Аркаша. За честность. Без лицемерия. Мы наконец живём, как хотели.

Он сделал глоток, откинулся на спинку стула, и выражение удовлетворения постепенно проступило на лице, словно подтверждение завершённого действия.

Аркадий не потянулся к своей рюмке. Остался в том же положении, не моргая, глядя в пустоту. Внутри всё уже кричало, но снаружи не происходило ничего. Тишина между ними сгущалась, становясь плотной, давящей, почти физически ощутимой. В этом напряжённом молчании росло лишь одно чувство – тяжёлое, болезненное, нарастающее. Отвращение. К Николаю, к происходящему, к себе. К каждому моменту, в котором он промолчал. К тому, что не нашёл в себе силы остановить, не выгнал.

Николай чуть прищурился, заметив, как лицо Аркадия каменеет. Во взгляде мелькнуло презрение, а губы растянулись в знакомой мерзкой усмешке – той самой, с которой он всегда демонстрировал превосходство.

– Что, Аркаш, не струсил, надеюсь? – произнёс Николай с ленивым издевательством. Голос звучал игриво, в глазах читался вызов. – А то сидишь, будто тебе самому такую соседку прописали.

Фраза стала не просто насмешкой – это был удар. Грубый, холодный, точный. Будто Белозёров решил проверить, осталось ли в Ладогине что—то живое, способное сопротивляться. Николай смотрел на него, ожидая реакции, как охотник – на жертву в капкане.

Аркадий не ответил. Он повернул голову в сторону, как если бы его что—то отвлекло. Но не было ни шума, ни движения – лишь глухая, густая тишина, заполняющая пространство между ними, как остывшее масло. В горле стоял ком, и попытка заговорить казалась бы предательством – себя или той девушки, о которой Николай говорил, словно о вещи.

Внутри горело не вспышкой, а медленным, едким огнём, подступавшим снизу и разъедавшим, как кислота. Глаза жгло не от стыда – от бессилия что—либо изменить. Всё уже произошло. Ладогин понимал: это молчание станет точкой отсчёта. Не переломом и не прозрением – началом гниения. Тихого, медленного и беспощадного.

Белозёров допил остаток виски, поставил рюмку на стол с металлическим лязгом, будто ставя печать на документе, и встал. Потянулся с удовольствием, поправил воротник и испытующе посмотрел на Аркадия, взвешивая, осталась ли в нём слабость, которой можно воспользоваться позже. Не дождавшись ответа или жеста, он удовлетворённо кивнул и направился к выходу.

Дверь закрылась сухо, буднично, без громких звуков и эффектных жестов – как финальный аккорд сцены, изменившей внутреннюю геометрию комнаты. Помещение вновь погрузилось в полумрак, ставший теперь вязким и чужим.

Аркадий остался сидеть в кресле неподвижно, не поднимая головы. В глубине сознания медленно зрело понимание: тьма не снаружи – она внутри. Она растекалась по стенам, предметам, памяти. Теперь её нельзя было определить светом или его отсутствием. Она просто была – неизменной и неумолимой.

Время не шло, минуты сливались в густую тишину. За окном шумел город – далёкий, чужой, будто уже не принадлежавший ему. Машины, шаги, обрывки разговоров – всё проходило мимо, словно воспоминания о чём—то неважном.

Ладогин чувствовал: прежний мир закончился не только внешне, но и внутри него. Всё, что казалось стабильным, понятным и спасительным, стало пустой оболочкой. Иллюзии рассыпались. Друзья оказались пустышками. Привычные слова утратили смысл.

Оставалась необходимость выбора. Продолжать молчать, стать частью безликой толпы, наблюдая, как мир гниёт, – или вырваться. Сделать хоть один шаг, доказывающий, что он ещё жив и не сдался.

Эта мысль не приносила облегчения. Она давила и требовала, росла внутри неизбежностью. Аркадий понимал: следующего раза может не быть. Ещё один вечер молчания, и он станет окончательно пустым и чужим самому себе.

Он не включал свет. Оставался в темноте, словно на исповеди, чувствуя, как внутри всё ломается и перемалывается. Выбора больше не было – дорога осталась одна. А всё, что было раньше, останется по ту сторону, где люди ещё верили, что можно жить, не выбирая.

Глава 6

Прошла неделя с момента вступления закона в силу. Катастроф не случилось: дома стояли на прежних местах, маршрутки тормозили на знакомых остановках, вывески аптек мигали зелёными крестами. Город жил, работал и дышал, но чем—то другим, словно изменился состав воздуха и тех, кто им дышал.

Аркадий вышел на улицу чуть позже обычного. Над Первопрестольском нависло мутное небо, словно слегка потёртое ластиком. Холод был навязчивым, на грани неприятного. Воздух казался густым, с металлическим привкусом, словно сам город порождал такую погоду, подходящую его нынешнему облику.

Улица встретила его безразличием. Прошёл мужчина с папкой, за ним – женщина в светлом пальто. Никто не смотрел по сторонам. Всё замедлилось, и люди двигались, как актёры спектакля, давно забывшие смысл своих ролей.

На углу стояла деревянная конструкция – плаха. Не новостройка, не реклама, просто часть нового ландшафта. К ней была привязана женщина в разорванной одежде, едва прикрывавшей грудь и бёдра. Лицо её было спокойно, глаза пусты. Несколько прохожих, не скрывая интереса, подходили ближе и без всякого стеснения трогали её за промежность, за грудь, за живот. Женщина не реагировала. Ни взгляда, ни жеста, ни вздоха. Словно её уже не было, словно осталась только оболочка, вросшая в дерево и ставшая частью улицы. Глаза смотрели вперёд, в никуда, без мольбы и без вызова. Словно в ней что—то замерло, но не исчезло. Просто стало неподвижным.