Острова психотерапии (страница 2)

Страница 2

Малкольм Пайнс прошел все мыслимые стадии и карьерные ступеньки для человека своей профессии. У него было все: хорошее образование, правильные традиции, умение нравиться и учиться, участие в том, что было самым новым и интересным в разное время, последовательность в достижениях, склонность к интеллектуальной игре, желание работать. Без него не могла обойтись ни одна конференция.

Если он не украшал ее своим присутствием, статус события значимо понижался. Ему давно не нужно было прикладывать видимые усилия, чтобы удерживать место законодателя мод в своей области. Лондон был своеобразной столицей Европы в том, чем он занимался, и не в последнюю очередь – благодаря именно усилиям Пайнса.

В один из своих приездов в Европу мы жили у Пайнса в его небольшой квартире в Лондоне, находящейся в двух кварталах от практики, чтобы не ездить домой. Вряд ли дорога заняла бы у него больше сорока минут. Но почему бы и нет?

По квартире легко было определить разнообразие вкусов и интересов хозяина. Это был мужской дом, убиравшийся приходящей прислугой и где уходом за собой также не пренебрегали. Здесь были бы уместны строки Пушкина: «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей».

Библиотека была не слишком велика, но весьма разнообразна. Она не производила впечатления систематического собрания специальных книг. Скорее это были книги «на случай», для чтения перед сном, попавшие сюда в качестве случайных оказий или подарков, а также купленные по дороге. Там было немало дорогих изданий и причудливых названий. Видимо, когда у них «все уже было», по крайней мере в последние двадцать лет, покупка книги как подарка требовала особого изыска. На столике лежали отдельные журналы и пара книг по инвестициям. Ясно, что не в сундуках хранились заслуженно заработанные деньги. Квартирка была чуть темновата, несколько старомодна и напоминала уютную нору для человека, существенная часть жизни которого проходит публично, поневоле напоказ. В этой квартире вряд ли часто принимали гостей. Дело было под самый Новый год, и лондонское всеобщее оживление и наше состояние легкой приподнятости чуть контрастировали с этим жильем уже немолодого человека. На эти дни Малкольм перебрался в дом, и квартира была нашим замечательным пристанищем. Она казалась вполне подходящей для Шерлока Холмса, правда, без камина, да и Ватсону тоже там вряд ли хватило бы места.

В какой-то другой приезд Майкл водил меня пообедать в вегетарианский ресторан по соседству, и казалось, что там его все знали уже лет тридцать. Он как бы между делом представил меня хозяйке, и это был еще один маленький повод для них уважительно кивнуть друг другу. В общем, в этой квартире он слегка играл роль чудака-профессора, словно выходя из обычной, довольно жесткой, «накрахмаленной» манеры, где дистанция создавалась как бы сама собой. Это искусство дистанции, артикуляция всего, что говорилось и делалось, было особой манерой, которой очень хотелось научиться. В этом было проявление профессионализма: отмерять расстояние, выбирать точную меру теплоты, легко взвешивать естественность вовлечения в данный момент.

Он не был с тобой на одной дистанции все время, он не давал ясно понять, как относится к тебе сейчас; он не отдалял, но и не приближал. Казалось, к нему нельзя было подойти просто так, без легкой остановки, как бы спрашивающей разрешения войти. С особой почтительностью с ним общались люди, много лет проведшие рядом. Его коллеги-ровесники были с ним проще, но и тут он особой улыбкой или вскидыванием руки дозволял это. Видимо, входной билет в эту близость стоил лет тридцати. Это еще не возраст английского парка, но все же. Мне кажется, он мог произнести одни и те же слова приветствия шестьюдесятью разными способами, не меняя при этом ни громкости голоса, ни его напряжения. Это могло выглядеть автоматизмом кукушки, выскакивающей при бое часов, но оттенки этого боя всегда были разными.

Когда я звонил Джону Шлапоберскому с какой-нибудь глупостью по поводу освоения этого нового для себя мира, а тот был слегка занят, то он говорил что-нибудь вроде: «Мне очень неловко. Может быть, я немного груб. Но я могу перезвонить тебе через полчаса. Спасибо». Это было очень артикулированно, даже элегантно, и я знал, что он действительно занят. Если же я звонил Малкольму Пайнсу узнать, удобно ли от него сделать звонок в Оксфорд, он обходился всего двумя-тремя междометиями. В его «о, да» всегда можно было прочесть и безукоризненную вежливость, и меру расположения, и очевидность согласия. Он был гостеприимен самим фактом своего присутствия. Лаконичность и отточенность жеста были его капиталом интеллектуального свойства не меньше, чем профессиональные навыки.

Это была часть сеттинга. Пайнс выслушивал, кивал, говорит свое «о, да», делал неуловимый жест, и монолог, который, казалось, мог длиться долго, прерывался. Это была потрясающая английская выверенность слов и движений.

Однажды в гостях у Шлапоберского мы были «главным блюдом». На нас съехались посмотреть: мы были из новой, неизведанной страны, возможно, пригодной для интеллектуальной колонизации, – англичане знали в этом толк не понаслышке. В то время уже не удивлялись, что мы едим, пользуясь ножом и вилкой, и не произносим социалистических лозунгов всуе, но все же им было непривычно видеть людей, говорящих на сносном английском и понимающих детали профессии, которые казались им закрытыми ключ от непосвященных. Гости общались друг с другом и с нами непринужденно и выверено, словно по секундомеру. Иногда образовывался общий разговор, иногда шутка проходила искрой, связывая людей по цепочке. Это было столь живое, ненапряженное и при этом сдержанное общение, что у меня появилось ощущение, будто я попал в балетную труппу и неожиданно стал легко танцевать вместе со всеми. Мне в то время казалось, что в нас было все еще много лишнего, какой-то глины, которую мы не успели с себя отрясти. Избыток громкости, неточность выражений, ощущение «одетого во все не по росту». Своеобразное чувство вечно спотыкающегося и не знающего, куда деть руки, разночинца, попавшего в почему-то заинтересовавшееся им светское общество.

Этим людям было присуще иметь ту фигуру (и полагающиеся к ней аксессуары), которая была действительно их. В отличие от нас, русских, которым это могло и не принадлежать, будучи взятым как бы напрокат. Сеттинг и порядок пробрались и сюда, причем без тени принуждения. И дело было не в поведенческих нюансах, просто они действительно были не только воспитаны, но и хорошо «проработаны», их дело очень способствовало этому. Как никогда до того (при всем предшествующем моем опыте) становилось понятно, насколько психотерапия уравновешивает бытовые нюансы и сглаживает отрицательное. Как опытному врачу о многом скажет пульс, так и здесь вибрации и токи, исходящие от человека, давали это знание.

В группаналитическом подходе такое «обтачивание», уборка лишнего касается не только внешних проявлений (это как раз малая часть айсберга), но и выравнивания ассоциаций, случайных мыслей. Это не голливудский образ психотерапевта, который пылесосом высасывает из головы все лишнее. Это кропотливая британская тщательность и любовь к хорошим вещам. Порядок и традиции в мелочах и всюду, где они могут пригодиться. А значит – везде.

Малкольм Пайнс был человеком с биографией, которая прошла у многих на глазах и была доступна всеобщему обозрению. Это был достойный пример того, что жизнь человека не просто оставляет метки и продолжается в других жизнях, но и того, как она разворачивается в своих производных: публикациях, общественных выступлениях, путешествиях, учениках. Пайнс был еврей по происхождению, в Англии он жил с детства. Однажды в общем разговоре Джон Шлапоберский сказал, что так до конца и не чувствует себя англичанином. Он приехал сюда лет двадцать пять назад.

Малкольм ответил, что он себя им чувствует. И он был им. Как всегда, Пайнс был лаконичен и точен, и было ясно, что за сказанным стоит больше, чем прозвучало.

Он немного, но очень хорошо говорил о своем отце. Тот был военным врачом. Пайнс считал, что ему самому до отца далеко. Обратной стороной лаконичности является недостаток сведений о его биографии. Мне сейчас действительно захотелось узнать о нем больше. Видимо, в этом и состоит главная награда от написанного тобой. Начинаешь вдруг больше видеть из того, что было перед глазами раньше, и больше хотеть. Было бы очень интересно прочесть биографию Малкольма Пайнса. Не героическую и официозную, а про жизнь человека, сделавшего себя своими руками. Прошедшего разные слои времени, своеобразные Атлантиды, от которых так мало осталось. Теперь кажется, что присущий ему стиль джентльмена, основательность и явный успех только такими и могли быть. Пайнс, несомненно, не был чужд преуспевания.

Пайнс начинал в конце пятидесятых. Почему он не пошел обычным путем, проторенным другими успешными выпускниками медицинских школ того времени? Где прошла тропа аутсайдера, которая постепенно вывела его на респектабельную вершину? Ведь группанализ был «окраинным» и странным явлением в те годы. Это они, создатели Института и Ассоциации группового анализа, сделали его практически безупречным в профессиональном сообществе и в социуме в целом. Они прошли между более чем консервативным психоанализом, как бы застегнутым на все пуговицы, и странностями группового движения, которому еще только предстояло выплеснуться в конце шестидесятых.

Когда Пайнс говорил о своем отце, его глаза чуть увлажнялись. В психотерапии уметь чувствовать, реально входить в переживания, ощущать их мгновенную ценность, выходить и оглядываться назад уже из другого состояния, подводя маленький итог, – это разные стадии одного процесса. И важно не путать одно с другим. Это как лифт, двигающийся между этажами; или поезд, идущий вдоль красивых станций: можно где-то и выйти на время, и можно вернуться обратно. У кого-то это устроено удобно с самого начала, кому-то эту способность надо выстроить. Не делая этого, мы можем оказаться в собственном замке, построенном по эскизам Синей Бороды: «Сюда не заглядывай, а в этом шкафу, скорее всего, скелет, а здесь просто давно не прибирали». И все бы хорошо, но как бы не остаться жить в этом небольшом закутке из собственных возможных пространств. Да и тени по углам могут казаться гораздо больше, чем они есть на самом деле. И наступление дневной реальности, когда тени на время исчезнут, явно всех вопросов не решает. Тут и бывает полезна психотерапия.

В доме Пайнса в Лондоне было видно, что он живет здесь давно. Лондон – хорошее место для жизни, но его сын предпочел Калифорнию, а одна из дочерей – Париж. Милая и тонкая жена была почти не заметна, прекрасно улыбалась и совсем не походила на мымру-англичанку, с поджатыми губами и недовольно подглядывающую за мнимым беспорядком у соседей. Было очевидно, что она не просто хозяйка в доме, а по-настоящему создает уют своему мужу.

В кабинете Пайнса традиции намечались пунктиром. На столе была подаренная женой Фулкса фотография Фрейда с его собственной надписью. Все было немного запущено, слегка небрежно, как будто хозяин предпочитает старые, но очень удобные тапочки, менять которые на новые нет никакой нужды. Это был вполне устоявшийся мир, давно не напоказ, где все было устроено так, чтобы хотелось возвращаться из постоянных отлучек. На обеде была его сестра Динора Пайнс, известный психоаналитик. Когда речь заходила о ком-то, она привычно и хищно спрашивала: «А он психоаналитик?» Элегантная, немолодая и очень активная дама, для которой, видимо, пребывание на одном месте в качестве терапевта было наказанием за какие-то грехи в прошлых жизнях.

Сам Пайнс явно не делил человечество на психоаналитиков и их клиентов, оставляя при этом за бортом всех остальных как чистое недоразумение. Его вообще отличало особое внимание к деталям – свойство высоко летающей птицы, наделенной особо острым зрением. Кажется, такой птице даже неохота спускаться на землю, так хорошо там, в высоте, однако Малкольм изредка ронял точные замечания, ведя линию разговора и поддерживая беседу.