Острова психотерапии (страница 3)
Он показывал свой дом, широко распахивая двери комнат, подшучивая над тем, что, например, в гараже оказались какие – то странные запчасти сына, гонщика-любителя, о существовании которых хозяин, кажется, и не подозревал.
Особенно мило было то, что, по – видимому, давно полуопустевший дом никак не приукрашивал себя. Все в нем было честно. Когда у Айрис (жены Малкольма) случилась депрессия, она стала ходить в церковь и петь в хоре. А потом стала просто петь. Это помогло. Таблетки она решила не пробовать. В этом жесте свободного выбора (учитывая профессию мужа), в ее самостоятельности и естественности был особый шарм.
Казалось, что это мир, где люди не совершают ошибок, разве что понарошку, чтобы не было скучно, и можно было их быстро исправить. Вот что поразило меня в группанализе с самого начала. Вроде бы те же группы, которые, казалось, мы хорошо знали. Однако мы строили наш велосипед из готовых подручных деталей, а ведь многие запчасти можно было довольно легко производить в мастерской с нужным оборудованием. В методе была простота и предсказуемость. Но также и взгляд сверху от «сильной птицы высокого полета», умение камнем падать в нужную точку.
Метод был вполне обжит Пайнсом так же, как и его дом. Малкольм был частью «Группаналитической Практики» – именно такое название носили заведение и офис, где практиковали люди, в свое время образовавшие это направление, создавшие Институт и Ассоциацию под таким же названием. «Практика» помещалась на первом этаже дома в самом центре, и у каждого там были свои комнаты. По-нашему, это можно было бы назвать коммунальной квартирой, однако различия были налицо. Нужно было ждать годами, чтобы быть принятым в сообщество, заслужить профессиональное признание и получить право на прием клиентов и групп именно здесь. Те несколько человек, которые много лет назад начали это дело, до сих пор были вместе. И что было еще важнее, никто толком не знал, каковы на самом деле их отношения.
Я как-то спросил про это Джона Шлапоберского, моего проводника и тогдашнего партнера по надеждам на внедрение группанализа в России, тончайшего и очень профессионального человека, который провел рядом с Пайнсом последние десять лет. Он с восторгом подтвердил, что понять, каковы их отношения на самом деле, невозможно.
Они по-прежнему работали рядом, писали книги, выступали на конференциях, были частью того истеблишмента, который приглашают на телевидение и на специальные обеды, где принимают интересных гостей. Эти люди были не просто тренированы, они были дизайнерами и законодателями неписаных профессиональных и поведенческих мод. Это в который раз был тот случай, когда избранные разночинцы, последовательно и настойчиво осуществляя культурную и человеческую работу с другими, проводили ее и с собой, незаметно превращаясь в аристократов. Для меня же было открытием то, что эти моды действительно существуют.
Пайнс занимал в «Практике» две довольно большие и красивые комнаты. Вообще от офиса было ощущение надежности и устойчивости при полном отсутствии излишеств.
Особенно мне почему-то запомнились очень высокие потолки. Люди работали здесь вместе давно, у них уже были не только представители второго поколения, называвшие первых своими учителями, но уже, пожалуй, и третьего.
Это были (не побоюсь банальности сравнения) большие деревья, со своей мощной кроной и тенью, которые, однако, не забивали других, нуждавшихся в свете, и составляли истинное украшение «Практики».
Людей в «Практике» связывали не только десятилетия и вместе выращенный и всеми оцененный успех, их связывало понимание бренности жизни. Как достойно встретить то, что приходит за зрелостью, не было для них простым вопросом. В «Практике» занимались работой с людьми, группами. Это было поколение, которое «вышло на работу» еще до того, как бизнес вошел в моду и оттеснил на обочину иные занятия. У них была всего лишь одна «техническая комната» и один секретарь на всех.
Эрл Хоппер, член «Практики», ранее – президент Международной ассоциации групповой психотерапии, ученик Малкольма Пайнса и влиятельная фигура в рассматриваемом сообществе, был американцем, последние пятнадцать лет живущим в Англии. Он и оставался американцем, когда хотел. Вторая его жена была очень уж англичанкой; таких, как она, видимо, специально подсушивают и что-то делают такое, чтобы улыбка не была слишком широкой. Жена, естественно, тоже была психотерапевт и так много работала, что зашить дырочку на рукаве у кофточки или купить новую явно не успевала. В отличие от нее Эрл был человек сочный, в любом разговоре с ним чувствовалась размашистость и желание пожить еще немного здесь, а потом не без удовольствия еще где-нибудь.
Было заметно, что он не спешит домой, и вообще ему хорошо. Эрл как-то пригласил меня к себе в офис, а потом на ужин. Офис произвел на меня большое впечатление своей масштабностью. Эрл хотел и явно умел производить впечатление на клиентов. Четыре комнаты весьма разумно использовались в смысле функций. Конечно, одна была для групп (они хоть и небольшие, но где попало людей не посадишь). Другая – для индивидуальной работы. Имелся кабинет с библиотекой, письменным столом и техникой. И гостиная. Кухня не в счет. Все-таки американский размах давал себя знать. Англия ведь не такая большая страна. Но очень уж хорошо и тщательно в ней все устроено. В девяносто четвертом контраст между Англией и нашей отечественной жизнью уже не был так разителен, хотя у нас по-прежнему не выступали на улице люди с гитарой, знающие четыре языка. Видимо, потому, что все же у нас холоднее. Не в гармошке же дело.
Прустовские мотивы
Несколько лет спустя, где-то в Европе, на конференции, мы с моей женой Катей встретились с Пайнсом на улице. Рядом был маленький фруктовый магазин, и как-то очень быстро, но при этом не торопясь, шутя, но с совершенно серьезным видом, с полупоклоном и чуть отстраненно он попросил нас минуту подождать и купил Кате яблоко. Этот простой жест был очень изящен и чем-то неуловимо напоминал одну из жилеток в его небольшой коллекции.
У группаналитиков вообще не принято говорить много. Сам процесс выносит на поверхность сказанного нечто отточенное и необходимое. Скорее указатель направления, чем широкую скамейку, на которой можно рассесться. Сказанное часто привязано к бывшему до того, но невзначай его переворачивает, доставая нечто новое из второго или третьего смысла прозвучавшего. Причем именно этот, совершенно, казалось бы, периферийный смысл и становится главным.
Вечное сказочное искусство сделать то, неизвестно что, пойти туда, незнамо куда, быть ни голым, ни одетым, ни верхом, ни пешком – это требует особого воплощения, сочетающего находку и обыденность. Нужно быть простаком и особым умником, в общем, это немного про умного дурака-психотерапевта. Не дуростью ли полной являются лучшие интервенции, выпады и эскапады, сочетающие рискованную неожиданность с неполной угаданностью конца и выстроенностью удачно найденной рифмы?
Подаренное Пайнсом яблоко было формой улыбки и приветствия, шутливой бравадой, элегантным способом поухаживать за дамой. А также ответным напоминанием о времени, проведенном в Москве. Здесь было что-то от искусства и удовольствия хорошего танцора, человека, который может сделать искусный жест просто так, по пути.
Мне кажется, что умение провести через моментальный жест или фразу, через краткий эпизод в процессе встречи сверкнувшее множество смыслов, образовать перекресток, своеобразное ядро, из которого тянутся нити, создающие, может быть, новую связь, составляет особое искусство.
Это как знание других языков, которое неизбежно углубляет понимание собственного, а бывать в гостях у интересных людей способствует тому, что и свой дом все более перестраивается под себя, но с учетом увиденного и понравившегося. Так и в хорошей психотерапии люди приходят в гости, а оказываются у себя дома. Перекресток точной фразы, мелькнувшего жеста ярко маркирует происходящие вещи той самой желанной новизной и другими горизонтами смысла. На перекрестках всегда есть указатели: вряд ли можно идти во все стороны сразу, но это раскрывает смысл и дает возможность выйти на любую дорогу и дойти куда захочешь.
Когда поэт пишет стихи, он попадает в особый процесс, иначе организованный, чем обычное говорение. Лингвисты и специалисты по поэтике объяснили бы это лучше, я же понимаю это так, что слова и смыслы образуют не только последовательный ряд, но и попадают во внятные вертикальные взаимодействия. Рифма, длина строки, количество ударных слогов во фразе настойчиво выстраивают под себя горизонталь. Ничуть не в меньшей мере, чем диктуются ею. Для того чтобы некоторые слова и фразы приобрели свои особые значения, заиграли, создали запоминающуюся мелодию, вызвали задевающий нас смысл, для того чтобы целое и его части стали неслучайными, происходит заполнение этого кроссворда с непременными взаимными заявками и выбраковками. Горизонталь – это логика того, что зачем и что чего требует. Вертикаль определяет различные вариации других слов и звуков. Вертикаль (или парадигма) отвечает за «разброс странности», а горизонталь – за нормальность, логику и привычность. Чтобы стихи нас задели, они должны быть достаточно неожиданными по смыслу и мелодии, а временами очень простыми, освещающими внезапность находки того, что было совсем рядом.
Стихи должны быть небанальными для читателя, «другими», и позволять услышать или увидеть что-то через них. Как мне кажется, точно такие же правила и законы действуют в психотерапии. Логика горизонтали, возможных правильных советов, мыслей, простых чувств работает только тогда, когда каждый линейный элемент подкреплен и «вставлен» в вертикальную неожиданную, неопределенную и как будто здесь и сейчас появившуюся форму. Одна часть истории отвечает за логику, понятность, последовательность и дискретность, а другая – за целостность, атмосферу или фон, неожиданность, дистанцию отстранения и меру странности.
Если слишком много горизонтали, это может стать скучным и быстро надоедающим, если много вертикали, то появляются тревога и раздражение, смута и спутанность.
В момент написания стиха образуется особое состояние, которое, в свою очередь, организует автора. Он не просто занят, он сконцентрирован, находится в поиске стиля и меры оригинальности; он рождает и проверяет продукт на его конечную понятность. Вряд ли автор сам ведет свое стихотворение, скорее он участвует в танце, то принимает неожиданные ходы изнутри процесса, то сам старается его контролировать и вести. Иногда его ведут те самые рифмы и ударения, которые не только организуют и контролируют, но и сверяют с мелодией и стилем. Наложенные друг на друга сетки и маленькие контроли снимают избыток произвола с каждого из них и работают в некоем сложном диалоге, образуя неожиданную и малопонятную даже самому автору систему.
Мне кажется, что с равными основаниями можно описать терапевтическую сессию, где простые и естественные действия и чувства приобретают дополнительные смыслы, с чем-то рифмуются, о чем-то напоминают, играют друг с другом совсем не так, как обычно в жизни, и поэтому как-то иначе заряжают, волнуют. Вряд ли психотерапевт может позволить себе быть слишком банальным, конечно, если только он не терапевт для Барби. То есть его проработанность – это как бы количество освоенных им мелодий, их сочетаемость и возможность композиции на их основе. В этом может присутствовать полная спонтанность, однако не стоит исключительно опираться на нее.
Когда у нас в гостях в Москве Пайнс пил чай, он вдруг воззрился на стакан в подстаканнике. Видимо, в последний раз он им пользовался в далеком детстве. Это длилось несколько секунд, но было видно, что в этот период происходило явно больше внутренних событий, чем обычно.