Острова психотерапии (страница 4)

Страница 4

Малкольм смотрел на подстаканник, почти застыв, менялся в лице, но очень сдержанно. Вначале были неожиданность и остановка, как будто что-то бережно взвешивалось и могло нечаянно ускользнуть. Как дальний звук в воздухе, легкая пушинка или мелькнувший луч. Потом это стало действительным узнаванием, стакан можно было подержать в руках, он превратился в особую игрушку со временем, обладающую своей магией и обещанием каких-то граней нового и неожиданного. Подстаканник уже не ускользал в иномирность, он был готов остаться в руках и не потерять очарования того, каким он был когда-то для нашего гостя.

Здесь явно внутри друг друга были не только два времени, эти две вспышки, каждая из которых длилась и растягивалась, не только яркий и холодный бенгальский огонек каких-то давних искр. Мне кажется, что всплыла атмосфера какого-то эпизода детства с его особостью и неповторимостью. Она была утрачена, и вот опять возникла здесь. В этом сильном туннеле внимания и чувств происходила важная сцена, и она была защищена от окружающего. Это было кино для себя и про себя, которое оттеняло, делало осмысленным и немного другим все, что могло произойти дальше.

Как будто в сильных линзах возник особый увеличительный эффект, и в нем заиграло нечто, образующее трепетное чувство жизни, быстро проходящей и длящейся одновременно. Жизни только своей и в то же время принадлежащей другим. Такое бывает, когда в детстве пускаешь кораблики в луже, и они уплывают; или вдруг замечаешь облака и удивляешься, наблюдая за ними, отстраняясь от обыденного, важного, прервав свой привычный бег.

Подстаканник был очень настоящим для Пайнса; он нес форму, тепло, важную соразмерность и правильность. Это было нечто правдивое и художественное, со своей явной мелодией, которая куда-то вела. И опять произошло нечто, как будто время перетекло в новое качество. Пайнс вздохнул и еще раз напоследок потрогал этот непростой подстаканник, уже вне нормального практического жеста использования. Он словно приходил в себя и не спешил прощаться с этим кусочком магии. Казалось, что Малкольм переводил себе то, что произошло, словно вспоминал сон, стараясь не шевелиться, чтобы не развеять ускользающие ощущения.

Было заметно, что еще немного, и он сможет говорить об этом, хотя это, наверное, не было ему нужно.

Вспоминая этот случай, я понимаю, что присутствовал при том, как одному человеку удалось, по крайней мере для себя, расширить время. Наполнить момент, как бокал, чем-то действительно значимым. Ничего при этом не расплескать и выпить какого-то, только ему одному ведомого эликсира, дающего хотя бы на время иные чувства и состояние.

Все это я действительно видел в тот раз, а вовсе не пытаюсь пересказывать Пруста своими словами. Тогда мы заметили, что в Пайнсе было что-то еще. Некое умение входить и выходить в таинственные и так близко к нам находящиеся двери. Ничего нарочно не демонстрируя и не скрывая, этот человек показал, что умеет чувствовать профессионально и как мальчишка одновременно.

По-моему, это история про психотерапию, потому что безотносительно к содержанию, чтобы заметить нечто существенное, нужно начать чувствовать по-другому. Наш гость, несомненно, был тренирован и проработан. И ему было ясно, как жить с возможным и нужным для себя качеством.

Парад за кулисами

Шлапоберский, который познакомил с Пайнсом, показался нам тогда «социально близким». Как я потом выяснил, он жил в студенческом хостеле, так как поистратился на двух конференциях того лета и прочих путешествиях, которые очень любил.

Джон был мил и порывист, и хотя поэтом он был давно, но ракушки благополучия и благообразия на него не очень-то налипали. Может, жизнь в хостеле способствовала его «хождению в народ», которым мы тоже могли по праву считаться.

У Джона был «доступ к телу» Пайнса, и он представил меня ему ввиду будущих перспектив, которые со мной обсуждал, но которые казались мне несколько туманными, а на фоне общего тумана это что-нибудь да значило. Представление происходило в момент парада за кулисами. Малкольм стоял заслуженным генералом, и ему подводили «девиц на выданье». Некоторые гранды останавливались перекинуться парой слов. От меня и он, и грядущие перспективы были столь далеки, что хлопоты Джона казались мне несколько фантастическими. Тем не менее я все же явился эдакой «девицей», и наше знакомство состоялось. Джону надо было отрабатывать свой вклад в будущее, да и живя в ночлежке, приходилось держать себя в форме и действовать среди своих с подчеркнутой целеустремленностью. Я многим ему обязан.

Джон проявил недюжинные настойчивость и четкость в последующие два года, благодаря чему немало событий все-таки произошло. Справедливости ради надо сказать, что, скорее всего, это было его последнее поселение в хостеле.

Он очень помог мне проклюнуться из скорлупы уже тем, что меня заметил. (Чтобы Джон ни хотел для себя вывезти из России, но вывез он жену Сару Деко на момент заключения брака арт-терапевта. Она спокойно себе жила в Лондоне, потом как-то приехала гостьей на мою конференцию, чтобы заодно разведать корни своей бабушки. Вернулась обратно она с каким-то переданным подарком и, думаю, до сих пор капризничает в доме Джона. Тоже выучилась на группаналитика, что уже посерьезнее ее танцевальных па.)

Разобраться в том, кто есть кто на той конференции, очень даже имело смысл. У меня тогда с языком было не очень – он сильно «залежался». От этого я был вдвойне восприимчив, почти как глухонемой, правда, издававший звуки, которые были похожи, надеюсь, по крайней мере, на английский кашель. При этом то многое из тренинга, что я знал до сих пор, было совсем неприменимо. Потом, к счастью, вышло иначе. Но до периода конвертации своей «нетленки» и «духовки» в общий котел еще надо было дожить.

Картины вокруг разворачивались просто гоголевские. Тем более что ничьих заслуг мы толком не знали. Довольно быстро каждый стал выживать сам по себе. Встречаясь, докладывали друг другу о местах нереста особо интересных людей и событий, которые следовало увидеть. На нас же никто не охотился. Пристроившись привидением в этот замок чудес, я наконец обрел идентичность. Те, кто, как казалось, начинал обниматься, не дойдя друг до друга метра три, были психодраматисты. Хотя их и так нельзя было не заметить, они еще и одевались по-особенному. Психоаналитики были не просто подтянуты, но втянуты внутрь всеми возможными частями тела, они дозировали каждый свой жест, как будто он не только стоил денег, но еще и мог стоить всей карьеры. Группаналитики вели себя, как на каникулах, где на набережной, в шортах и панамах, всем было хорошо, потому что светило солнце. Они часто встречались парами, иногда их набиралось и побольше. Психодраматисты в этих случаях напрыгивали друг на друга и кричали тем громче, чем ближе оказывались. У группаналитиков была прекрасная артикуляция. Если это были не американцы, то даже я понимал их. Гештальтисты, участники бизнес-секции и другие «нетрендовые» представители на всякий случай вели себя иронично.

Мне пригодились моя преданность невербальной коммуникации и опыт многочисленных тренингов. Работа с олимпийскими сборными, актерами, юристами, частными группами, бывшими тогда на Родине полуподпольными, здесь выглядела совсем иначе. В основном всех интересовало, откуда вообще могли быть психотерапевты в России. До этого картина нашей страны была для них значительно проще.

Я понял, в чем дело, когда много позже попал в деревню бушменов в глубинке Африки. Там возле каждого домика лежали пластиковые миски и канистры, что очень нарушало чистоту стиля. Нам тоже полагалось тогда не нарушать привычную стереотипную картинку. Оглядываясь назад, я думаю, что нам тогда надо было ходить на вечера в народных рубахах и сарафанах или, по крайней мере, приносить с собой копченую колбасу.

На ярмарке царило оживление, было общее ощущение подъема, предстояло много шарад, представлений, соревнований, договоров о будущих поездках. Всего, из чего родятся потом нескончаемые рассказы для коктейлей на Родине. Я словно вышел из машины времени, переместившись далеко в будущее, но самому мне при этом стало лет на десять меньше, чем когда садился в Москве на поезд.

Хотелось, конечно, чтобы на двадцать. Но важно было не потерять контроль над управлением машиной в дальнейшем.

Малкольм Пайнс не выглядел ни дьяволом, с которым возможно было заключить фаустовский договор о пересечении миров, ни привратником, которому можно было что-то сунуть, как гаишнику из будущей жизни. У него был вид человека, парящего над всем этим, – знающего или могущего узнать все. Он был не из тех, кто экзаменует вновь пришедших. Для этого имелись другие. Он был ступицей в колесе времен, на нем как бы отложились пласты геологических периодов, которые теперь вновь пришли в движение. Своим видом он отсекал возможность глупых вопросов. Да и что могло ему сказать глухонемое привидение?

Должно было пройти немало времени, чтобы я понял, как ему бывает скучно. Пару лет назад, когда мы уже довольно долго не общались регулярно, он прислал мне письмо с вопросом о каком-то тренажере российского производства. Может, он имел в виду машину времени? Тогда, надеюсь, письмо было по адресу.

На группаналитической сессии часто тем больше для тебя происходит, чем меньше ты понимаешь. Пропуская в частичном беспамятстве и удивлении происходящее, ты отпускаешь на более длинный поводок свои контроли, привычный уровень адекватности и вдруг начинаешь понимать себя и происходящее с другой стороны. Уже не как нечто, называемое привычными именами и легко воспроизводимое (вроде таблицы умножения), а как неожиданное, которое теперь нужно назвать новым, другим именем. Причем критерий истинности будет исключительно субъективным, и проверить его можно только внутренним чувством. Это любопытный переход именно на процессуально ориентированной группе. Приходит чувство к человеку, сидящему напротив, за ним вспоминается его мнимая или реальная похожесть на кого-то из прошлого. Затем вспыхивает, казалось бы, забытый эпизод, от него, в свою очередь, тянется ниточка к вопросу. Прежде, очевидно, важному, изводившему тебя, а потом отложенному, но так и оставшемуся заряженным.

Удержав эту неожиданную цепочку, не отвлекаясь, получаешь некую силу «быть на месте, когда думаешь», и доверять себе. Приходит вероятный ответ, который пока держишь у себя в сознании как возможный, и понимаешь, что уже не забудешь происшедшего некоторое время. Параллельно начинаешь лучше следить за происходящим. Тебя начинает интересовать не только сказанное впрямую (первым смыслом), но и «изнанка», которая становится все важнее. Создается своеобразное объемное слушание, а размер воспринимаемого увеличивается, в нем как бы высвечиваются определенные значимые точки. И запоминать все уже нет необходимости.

В тебе как будто появляется органайзер, который сам расставляет приоритеты, используя разные фломастеры и цвета. Одновременно расширяется охват, потому что информацией становится то, что раньше отсеивалось. Это ведет к маленьким открытиям, и эмоциональное включение возрастает. Люди в группе становятся интереснее и поляризуют разные чувства. Чувств больше, они отчетливее и тоньше, чем обычно. Вначале просто удивление, как мало чувствовалось раньше. Потом понимание того, что считавшееся таковым ранее – скорее отметки о правильности происходящего и степени вовлечения. Открытость при наличии защищенности уже не является противоречием. Переключаемость и «мелодичность» становятся иными. Группа стремится к тому, чтобы быть сравнительно сложным оркестром, где есть место разным мелодиям. Одни мелодии могут настраивать и очищать другие.