Устал рождаться и умирать (страница 27)
– Мы ведь отец и сын, Цзиньлун, – сказал отец. – Давай будем великодушными, ладно? Хочешь быть прогрессивным, я тебе препятствий не чиню – больше того, целиком поддерживаю. Твой отец, хоть и помещик, был милостив ко мне. Критиковать его и вести с ним борьбу я был вынужден – обстановка была такая, – чтобы другие видели, но всегда хранил в душе теплые чувства к нему. К тебе я всегда относился, как к родному сыну, но раз ты выбрал свой путь, останавливать не стану. Надеюсь лишь, что в твоем сердце останется хоть немного тепла, что оно не охладеет и не превратится в кусок железа.
– Я действительно заступил на вашу землю, – мрачно проговорил Цзиньлун, – можете отрубить мне ногу! – Он швырнул мотыгу, которая вошла в землю как раз между нами, и продолжал: – Не станете рубить – ваше дело. Но ежели ваш вол – и вы тоже – ступите на общественную землю – намеренно или случайно, – церемониться не буду!
Я смотрел на его лицо, в эти глаза, которые чуть не сыпали зелеными искорками, и вдруг ощутил, как по спине пробежал холодок и выступила «гусиная кожа». Брат человек и впрямь необычный, я знал, у него сказано – сделано. Стоит нам ногой или копытом заступить межу, он пойдет на нас с мотыгой и глазом не моргнет. Жаль, что такие люди рождаются в мирное время. Появись он на свет на пару десятилетий раньше, точно стал бы героем, за кого бы ни сражался. Пойди он в бандиты, людей бы положил без числа. Но нынче времена мирные, и для таких, как он, с его жестокостью, смелостью и решительностью, с его беспристрастностью, вроде и применить себя особо негде.
Отец, похоже, тоже потрясенный, посмотрел на него, торопливо отвел взгляд и уставился на торчащую из земли мотыгу:
– Много я наговорил, Цзиньлун, ерунда все это, не бери в голову. Чтобы ты не переживал и чтобы во мне не иссякла эта решимость, я сначала пройду у края, а ты гляди. Коли нужно будет рубить – руби, не теряй времени.
Он подошел к волу, потрепал его за уши, похлопал по лбу и прошептал:
– Эх, вол мой, вол!.. А-а, что тут говорить, гляди на камешки на меже и иди пряменько, ни на полшага в сторону!
Отец поправил плуг, нацелился по меже, тихо понукнул, и вол тронул. Брат поднял мотыгу и округлившимися глазами впился в копыта вола. Тот, похоже, ничуть не ощущал нависшей опасности. Он двигался, не снижая скорости, не напрягаясь и не выгибая спину, такую ровную, что хоть чашку, полную воды, ставь – не прольется. Отец, держась за ручки плуга, шагал по новой борозде, которая тянулась ровной прямой линией. Приходилось полностью полагаться на вола. Глаза у него смотрят в стороны, как он умудряется держать прямую линию, ума не приложу! Я лишь видел, как вспаханная борозда четко разделяет нашу полосу и общественное поле, и камни на меже остаются ровно посередине. Всякий раз, подойдя к одному из этих камней, вол чуть замедлял шаг, чтобы отец мог перенести лемех. Отпечатки его копыт оставались на краю нашей полосы, и когда круг был пройден, граница ни разу не была нарушена. Случая пустить в ход мотыгу Цзиньлуну так и не представилось. Отец с шумом перевел дух и сказал:
– Ну, теперь, господин хороший, можете спокойно возвращаться, верно?
Цзиньлун ушел. Перед уходом он никак не мог оторвать глаз от правильных и блестящих копыт вола. Я знал: он страшно сожалеет, что не удалось рубануть по ним. Острие мотыги, поблескивавшее серебром у него за спиной, навсегда врезалось в память.
Глава 17
Падают дикие гуси, умирают люди, вол приходит в бешенство. Бред и вздор обращаются в сочинение
– О том, что было дальше, мне рассказывать или ты будешь? – поинтересовался я. Большеголовый прищурился, будто глядя на меня, но я знал, что мыслями он где-то не здесь. Вытащил из моей пачки сигарету, поднес к носу, понюхал и надул губы, ни слова не говоря, будто обдумывал нечто важное. – Вот уж не стоит в твоем нежном возрасте заводить такую дурную привычку. Если в пять лет научишься табак курить, к пятидесяти на порох перейдешь? – Не обращая внимания на мои слова, он свесил голову набок; ушная раковина подрагивала, будто он прислушивался. – Не буду я ничего говорить, – заключил я. – Мы с тобой оба через все это прошли, о чем тут особо рассказывать.
– Ну уж нет, – возразил он. – Ты начал, тебе и заканчивать.
– А с какого места начинать, не знаю.
Он закатил глаза.
– С рынка, там любопытнее всего.
Парадов обличения и критики я повидал на рынке немало и всякий раз смотрел с огромным интересом и восторгом.
Видел там начальника уезда Чэня, того самого приятеля отца, его водили напоказ толпе. Выбритая до синевы голова – позже в воспоминаниях он писал, что побрился наголо, чтобы хунвейбины [99] не таскали за волосы, – к поясу привязан ослик, склеенный из картона. Под грохот гонгов и барабанов он носился, приплясывая, с идиотской улыбочкой на лице. Ни дать ни взять один из ряженых, что дают представление в первый месяц после Нового года. За то, что во время «большого скачка» он ездил в инспекционные поездки на нашем черном осле, его прозвали «ослиным начальником». С началом «великой культурной революции» хунвейбины, которые водили напоказ «идущих по капиталистическому пути развития», «каппутистов», для пущей развлекательности и доступности, а также чтоб привлечь больше зрителей, наладили ему картонного осла, как в народном представлении. Многие старые кадровые работники вспоминают о «культурной революции» как о времени невыносимых страданий, сравнивая тогдашний Китай с гитлеровскими концлагерями, с адом на земле. А наш уездный написал о том, чему подвергся в начальный период «культурной революции», живо и с юморком. Рассказал, что в таком виде, «верхом» на картонном осле, его водили на восемнадцати рынках по всему уезду; что сам он от этих упражнений стал физически крепче, что высокое давление, от которого он страдал раньше, бессонница и другие недуги как рукой сняло, и лечиться не надо; что, заслышав звуки барабанов и гонгов, испытывал подъем, начинал подрагивать ногами – так же, как начинает постукивать копытами и вбирать воздух ноздрями черный осел, завидевший самку. Составив вместе эти воспоминания и свое впечатление от встречи с ним, когда он приплясывал в наряде осла, я понял, почему на его лице тогда гуляла идиотская улыбочка. По его словам, стоило ему начать притопывать в ритм с гонгами и барабанами и вертеться, пританцовывая, вместе со своим картонным ослом, как он чувствовал, что потихоньку в осла и превращается – в черного осла единственного на весь уезд единоличника Лань Ляня. Мысли устремлялись в свободный полет, действительность теряла очертания и смутно, как во сне, вписывалась в прекрасную фантазию. Он ощущал, как вместо ног появляются четыре копыта, как сзади вырастает хвост, как тело и картонный осел сливаются в одно целое, подобно кентаврам из древнегреческих мифов, – и вот он уже понимает, что значит быть ослом, переживает все ослиные радости и горести.
Во время «культурной революции» на рынках мало что продавали, оживленные толпы собирались в основном, чтобы поглазеть на происходящее. Уже пришла зима, народ наполовину в ватных куртках, но была и молодежь, щеголявшая в летнем. На рукавах у всех красные повязки. Особенно живо они смотрелись на синей или цвета хаки армейской форме, придавая яркости. На рукавах черных, блестящих от жира, драных ватных курток людей в возрасте эти повязки были ни то ни се. В дверях торгово-закупочного кооператива стояла старуха с курицей в руках, тоже с красной повязкой на рукаве. Кто-то поинтересовался:
– Ты, тетушка, тоже, что ли, в хунвейбины подалась?
Та надула губы:
– Нынче мода такая, как не вступить?
– А ты в каком отряде – «Цзинганшань» [100] или «Жезл Золотистой Обезьяны» [101]?
– Пошел ты знаешь куда, плетешь ерунду всякую! Берешь курицу – бери, а нет – так и катись прочь, мать твою!
На оставшемся с корейской войны советском грузовике «ГАЗ‑51» приехала бригада пропагандистов. От времени зеленая краска давно поблекла, на кабине приварена металлическая рама, на ней укреплены четыре мощных громкоговорителя. В кузове установлен генератор на бензине, а у бортов в две шеренги расположились хунвейбины в форме, похожей на армейскую. Одной рукой держатся за борт, в другой – цитатники председателя Мао. Лица раскрасневшиеся, то ли от холода, то ли от революционного энтузиазма. Среди них одна девица, глаза чуть косят, ухмылка во весь рот. Громкоговорители заорали так неистово, что у одной молодой крестьянки со страху случился выкидыш, перепуганная свинья врезалась головой в стену и грохнулась в обморок, с гнезд послетало множество несушек, а целая свора собак залилась бешеным лаем, пока не охрипла. Сначала из громкоговорителей гремела песня «Алеет восток» [102], потом она прекратилась – слышались лишь грохот генератора и какое-то потрескивание. Затем раздался звонкий девичий голос. Я тогда залез на старое дерево: оттуда было видно, что в кузове. Посередине стол и два стула, на столе какой-то аппарат и обернутый красной тряпкой микрофон. На одном стуле восседала девица с маленькими косичками, а на другом – юноша с пробором. Девицу я видел впервые, а молодой человек… Так это же «ревущий осел» Сяо Чан, тот самый, что проводил у нас кампанию «четырех чисток»! Только потом я узнал, что он распределился в уездную оперную труппу, а также возглавил группировку «Жезл Золотистой Обезьяны».
– Сяо Чан! Сяо Чан! – заорал я с дерева. – «Ревущий осел»! – Но звуки моего голоса утонули в грохоте громкоговорителей.
Девица кричала в микрофон, и ее слова раскатывались, как гром. Вот что пришлось выслушать всему Гаоми:
– Идущий по капиталистическому пути Чэнь Гуанди, этот проникший в партию ослиный барышник, противился проведению «большого скачка», выступал против «трех красных знамен» [103], побратался с упрямо идущим по пути капитализма единоличником из Гаоми Лань Лянем и держал над ним защитный зонтик. Чэнь Гуанди не только идеологический реакционер, но и моральный разложенец. Он неоднократно вступал в половую связь с ослицей, которая принесла урода с головой человека и телом осла!
– Так его! – одобрительно загудела толпа.
Под руководством «ревущего осла» хунвейбины на машине принялись выкрикивать: «Долой ослоголового начальника уезда Чэнь Гуанди!», «Долой ослоголового начальника уезда Чэнь Гуанди!!», «Долой насильника ослов Чэнь Гуанди!», «Долой ослоголового начальника уезда Чэнь Гуанди!!» Усиленный громкоговорителями голос «ревущего осла» стал настоящим вокальным бедствием. С шелестом дождя на землю попадала пролетавшая под небесами стая диких гусей. Мясо диких гусей великолепно на вкус, очень питательно, редкий деликатес; с питанием у народа в те времена повсюду было далеко не гладко, и упавших с небес гусей восприняли, как ниспосланное счастье. На самом деле снизошло настоящее бедствие. Народ на рынке обезумел, началась суматоха, все визжали пострашнее, чем взбесившиеся от голода псы. Добравшиеся до гусей первыми, наверное, были вне себя от радости, но в птиц тут же вцепились бесчисленные руки других. Падали перья, летел пух, будто раздирали пуховые подушки. Гусям отрывали крылья, ноги в руках у одного, голова с куском шеи в руках другого, он поднимает ее высоко в воздух, капли крови летят во все стороны. Многие напрыгивают на плечи и головы впереди стоящих, как охотничьи псы. Упавших топчут, стоящих расплющивают, кому-то продавили живот, слышен пронзительный визг и плач: «Мама, мама!.. Ай, спасите!..» Людская масса плотно смешивается в несколько десятков комков, истошные крики катающихся по земле сливаются с воплями громкоговорителей… «О моя бедная голова…» Суматоха переросла в свалку, развернулось настоящее побоище. В итоге семнадцать человек затоптали насмерть, а сколько получили травмы – и не сосчитать.