Устал рождаться и умирать (страница 4)
При виде меня лицо Инчунь тоже засияло. Она с трудом наклонилась, и в этот момент я ясно увидел у нее в животе младенца, мальчика с синим родимым пятном на лице – вне сомнения, отпрыска Лань Ляня. Срам-то какой! Пламя гнева змеиным язычком скользнуло в сердце и полыхнуло. Я был готов убить Лань Ланя, обругать последними словами, изрубить на куски. Скотина ты, Лань Лянь, неблагодарная, ни стыда ни совести, сукин ты сын! Всё меня приемным отцом величал, а потом и вовсе батюшкой. Ну а если я тебе батюшка, то Инчунь, моя наложница, тебе матушка. И ты свою матушку в жены взял, она твоего ребенка носит. Все законы человеческие попрал, и поразит тебя за это гром небесный! А уж в аду ты получишь по первое число: с тебя сдерут кожу, набьют сеном, и перерождаться тебе уже скотиной! Но нет на небесах жалости, как нет голоса рассудка в преисподней. Перерождаться скотиной назначили как раз мне, Симэнь Нао, человеку, который ничего худого в жизни не сделал. А ты, Инчунь, вот ведь какого подлого нрава оказалась, как низко опустилась, дешевка. Сколько сладких речей шептала, лежа в моих объятиях! Сколько раз клялась в любви вечной! А сама что: кости мои не остыли, а ты уж и в постель с моим батраком. Как тебе еще совести хватает жить дальше, потаскуха! Да тебе бы руки на себя наложить! Вот пожалую тебе белого шелка кусок [26], – нет, белый шелк не про твою честь, тебе больше подойдет веревка, кровью заляпанная, какой вяжут свиней, – чтобы пошла и повесилась на обгаженной крысами и летучими мышами балке! Или четыре ляна [27] мышьяка, чтобы отравилась! Или утопилась в колодце за деревней, куда попадают одичавшие собаки! А перед смертью прокатить бы тебя по улицам на позорном деревянном осле, толпе на потеху! В преисподней же тебя ждет особое наказание для распутниц: швырнут в яму с ядовитыми змеями, и закусают они тебя! А потом ступишь в круг скотских перерождений, и не вырваться тебе из этого круга во веки вечные! О-хо-хо… Только вот определили в этот круг не тебя, мою первую наложницу, а меня, Симэнь Нао, мужа честного и благородного.
Она неуклюже присела на корточки и тщательно обтерла меня от липкой жидкости махровым полотенцем в голубую клетку. Чувствовать сухое полотенце на мокрой шерсти было очень приятно. Ее руки касались меня нежно, словно она обтирала собственное дитя.
– Какой милый осленок, прелестный малыш, просто загляденье! Глянь, какие большие глаза, голубые-голубые, а ушки маленькие, мохнатенькие… – приговаривала она, вытирая меня то в одном месте, то в другом.
Я видел – у нее все то же доброе сердце, чувствовал льющуюся из глубины души любовь к ней. Так трогательно, что полыхающий в душе жар злобы угас и воспоминания о жизни человеком стали постепенно удаляться и туманиться… Тело обсохло. Я перестал дрожать, ощутил крепость во всех членах. Чувства силы и желания звали к действию.
– Ух ты, мальчик! – Она вытерла мне причиндалы. От стыда вдруг с невероятной четкостью всплыли воспоминания о наших прежних постельных забавах. Это чей я получаюсь сын? Я глянул на подрагивающую на нетвердых ногах ослицу. Это что – моя мать? Ослица?! Ослепленный безотчетной яростью, я вскочил и, казалось, на время превратился в табурет на высоких ножках.
– Встал, встал! – радостно захлопал в ладоши Лань Лянь.
Он протянул руку Инчунь и помог ей подняться. Глаза полны нежности – похоже, испытывает к ней глубокие чувства. Я вдруг вспомнил: ведь намекали мне когда-то, смотри, мол, как бы твой приемный сынок-батрак не навел смуту в опочивальне. Кто знает, может, у них давно что-то было…
Я стоял под утренним солнцем первого дня года и перебирал копытцами, погружая их в землю, чтобы не упасть. Потом сделал первый шаг в обличье осла, ступив таким образом на непривычный путь, полный страданий и унижений. Еще шажок – тело закачалось, кожа на брюхе натянулась. Перед глазами светило огромное солнце, сияло голубизной небо, в вышине кувыркались белые голуби. Я видел, как Лань Лянь проводил Инчунь обратно в дом. К воротам подбежали дети – мальчик и девочка в новеньких стеганых курточках, тапочках хутоу [28] и в кроличьих шапочках. С их короткими ножками перебраться через высокий порожек оказалось непросто. На вид им было всего года три-четыре. Лань Ляня они называли папой, а Инчунь – мамой. О-хо-хо… Ясное дело, это же мои дети: мальчик – Симэнь Цзиньлун, девочка – Симэнь Баофэн. Детки мои детки, как папа тосковал о вас! Надеялся, что вы, как дракон и феникс, приумножите славу своих праотцев, а получилось, что стали вы детьми других, а папа ваш превратился в осла… От сердечной боли закружилась голова, задрожали ноги, и я упал. Не хочу быть ослом, хочу, чтобы мне вернули человеческий облик! Хочу снова стать Симэнь Нао и свести счеты со всеми! Одновременно со мной рухнула, как прогнившая стена, ослица, которая произвела меня на свет.
Она сдохла, родившая меня ослица, ее ноги застыли, как палки, а в широко раскрытых невидящих глазах, казалось, стояла боль от несправедливых обид. Я ничуть не горевал о ее смерти – ведь я лишь воспользовался ее телом, чтобы возродиться. Все это коварный план владыки Яньло, а может, просто стечение обстоятельств. Молока ее я не испил, мне стало тошно от одного вида этих вздувшихся сосков у нее между ног. Я вырос на жидкой кашке из гаоляновой муки. Ее варила для меня Инчунь – именно она выкормила меня, за что я ей очень благодарен. Кормила с деревянной ложки, и к тому времени, когда я подрос, ложка эта уже была ни на что не похожа – так я ее обкусал. Во время кормежки я поглядывал на полные груди Инчунь, полные голубоватого молока. Я знал, какое оно на вкус, я его пробовал. Оно славное, и груди у нее прекрасные, и молока у нее столько, что двоим не высосать. А ведь бывают женщины, которые своим молоком могут погубить и здоровых детей.
– Бедный осленочек, – приговаривала она, кормя меня, – не успел родиться, как маму потерял. – На глазах у нее наворачивались слезы: она действительно жалела меня.
– Мама, а почему осленкина мама умерла? – приставали к ней любопытные Цзиньлун и Баофэн.
– Время ей пришло. Вот владыка Яньло и прислал за ней.
– Мамочка, не надо, чтобы владыка Яньло за тобой присылал. Ведь тогда и мы без мамы останемся, как осленочек. И Цзефан тоже.
– Никуда я не денусь, – сказала Инчунь. – У владыки Яньло перед нашей семьей должок, он к нам прийти не осмелится.
Из дома донесся плач Лань Цзефана.
– Кто такой Лань Цзефан, знаешь? – вдруг спросил меня рассказчик, Лань Цяньсуй – Лань Тысяча Лет, малыш с большой головой и не по возрасту мудрым взглядом. Росточком не более трех чи, а речами разливается, что река полноводная.
– Конечно, знаю. Это я и есть. Лань Лянь – мой отец, а Инчунь – мать. А ты, надо понимать, когда-то был ослом нашей семьи?
– Да, когда-то я был вашим ослом. Родился я утром первого дня первого месяца тысяча девятьсот пятидесятого года, а ты, Лань Цзефан, появился на свет в тот же день вечером. Так что ты, как и я, – дитя новой эпохи.
Глава 3
Хун Тайюэ гневно осуждает строптивого собственника. Осел Симэнь обгладывает кору с дерева и попадает в беду
Не по нраву мне ослиная личина, но из этой плоти не вырваться. Раскаленной лавой плещется несправедливо обиженная душа Симэнь Нао в теле осляти; но в то же время бурно развиваются и ослиные привычки, никуда не денешься. Вот и болтаешься между человеком и ослом. Ослиное сознание и человеческая память мешаются, я, бывает, пытаюсь разделить их, но они неизменно сливаются еще больше. Настрадавшись от воспоминаний о человеческой жизни, тут же радуешься ослиной. О-хо-хо… Лань Цзефан, понимаешь, о чем я? Увидишь, к примеру, как на кане твоего отца Лань Ляня и твоей матери Инчунь «валится луань [29] и пластается феникс», и я, Симэнь Нао, засвидетельствовав, чем занимаются мой батрак с наложницей, горестно колочусь головой в ворота хлева, грызу в отчаянии края плетеной корзины с кормом. Но стоит попасть в рот свежепожаренным соевым бобам, смешанным с мелко нарезанной соломой, – и я безотчетно принимаюсь жевать их, испытывая при этом чисто ослиную радость.
Не успел я глазом моргнуть, как стал почти взрослым ослом, и на этом кончилось славное времечко, когда я беспрепятственно носился по двору усадьбы Симэнь. На шею мне накинули веревку и привязали к кормушке. К тому времени Цзиньлун и Баофэн, которым уже сменили фамилии на Лань, подросли на два цуня [30] каждый, а ты, Лань Цзефан, родившийся в один год, месяц и день со мной, уже научился ходить и топотал по двору, переваливаясь с боку на бок, будто утенок. В один из дней, когда бушевала гроза с сильным ветром и дождем, еще у одной семьи, жившей в восточной пристройке, родились девочки-двойняшки. Видать, не оскудела плодородная сила земли, на которой стоит усадьба Симэнь Нао, раз по-прежнему рождаются двойни. Родившуюся первой назвали Хучжу, вторую – Хэцзо [31]. Фамилия у них Хуан, они – отпрыски Хуан Туна и Цюсян, второй моей наложницы. После земельной реформы западную пристройку, где раньше жила первая наложница Инчунь, выделили моему хозяину, твоему отцу. Хуан Тун получил восточную, а ее обитательница, вторая наложница Цюсян, оказалась как бы дополнением к этому приобретению и стала его женой. В пяти комнатах основных помещений усадьбы разместилось сельское правление, туда каждый день приходил народ на собрания и по служебным делам.
В тот день я глодал большое абрикосовое дерево во дворе: от грубой коры мои нежные губы уже горели огнем, но останавливаться я не собирался, очень хотелось выяснить – что там под ней? Проходивший мимо деревенский староста и партийный секретарь Хун Тайюэ заорал на меня и швырнул каменюку с острыми краями. Камень угодил в ногу, звонко тюкнув, и это место страшно зачесалось. Разве так бывает, когда больно? Потом будто опалило жаром, хлынула кровь. О-хо-хо… Убили до смерти бедного сироту-ослика. От вида крови я невольно задрожал всем телом и потрусил, прихрамывая, от абрикоса, стоявшего в восточном углу двора, в западный край. На солнечной стороне перед дверью в дом, у самой южной стены мне устроили навес из шестов и циновок, он и служил кровом и убежищем от непогоды. Еще я прятался там, если чего-то пугался. Но теперь туда не войти, там хозяин выметает оставленный за ночь навоз. Он заметил, что я хромаю и в крови. Наверное, видел и то, как Хун Тайюэ запустил в меня камнем. В полете этот камень прорезал острыми краями воздух, потрескивая, как распарываемый качественный шелк или атлас, и от этого звука ослиное сердечко заколотилось. Хозяин стоял у навеса, громадный, как железная пагода, под водопадом солнечных лучей, половина лица синяя, половина красная, а нос как водораздел между красным и синим, этакая граница между территорией врага и освобожденными районами [32]. Сегодня это сравнение звучит архаично, а в то время было куда как актуально.
– Ослик мой!.. – горестно воскликнул хозяин. И тут же вознегодовал: – Ты с какой стати осла моего прибил, старина Хун?! – Ловко, как пантера, он перемахнул через меня и преградил дорогу Хун Тайюэ.
Хун Тайюэ в деревне самый главный начальник. Обычные кадровые работники – ганьбу [33] – оружие сдали, а он по причине своего славного прошлого так с маузером и ходил. Коричневатая кобура из воловьей кожи на бедре хвастливо поблескивала на солнце, распространяя революционный дух и предупреждая худых людей: смотрите не лезьте на рожон, не смейте замышлять дурное, а сопротивляться и не думайте! В темно-серой армейской шапке с длинным козырьком, двубортной белой рубахе, подпоясанной кожаным ремнем в четыре пальца шириной, и накинутой на плечи брезентовой куртке на подкладке, в просторных серых штанах, щегольских тапках с суконным верхом на многослойной подошве, он отчасти походил на бойца отряда военных пропагандистов времен войны [34]. Но в то время я был не ослом, я был Симэнь Нао, богатейшим человеком в деревне, одним из просвещенных деревенских шэньши; у меня была жена, две наложницы, две сотни му отличной земли, мулы и лошади. Ну а ты, Хун Тайюэ, кем тогда был ты! А был ты типичным представителем третьесортного подлого люда, отбросов общества, и нищенствовал, колотя в бычий мосол. Девять медных колец на краю этого твоего инструмента для сбора подаяния, желтоватого, отполированного до блеска, при встряхивании издавали мелодичный звон. С этим мослом в руке ты торчал на деревенском рынке в базарные дни – пятого и десятого числа каждого месяца – на пятачке из белого камня перед харчевней Инбиньлоу – «Встречаем гостей». Чумазый, босой, голый по пояс, с выпирающим животом, матерчатой сумкой через плечо, наголо обритый, ты стрелял по сторонам черными блестящими глазищами, исполнял песенки и показывал фокусы. Никто в мире не сумел бы извлечь из бычьего мосла столько звуков. Хуа-ланлан, хуа-ланлан, хуахуа-ланлан, хуалан, хуахуа, ланлан, хуалан-хуалан-хуахуалан… Мосол так и порхал в руках, отбрасывая беловатые отблески, привлекая внимание всего рынка. Собиралась толпа зевак, и начиналось представление: нищий Хун Тайюэ колотил в мосол и отвешивал поклоны, горланя песенки. Пением это назвать нельзя, так только селезень крякает, но выходило у него мелодично и ритмично, размеренно и в такт, даже немного завораживало:
Западная стенка – солнцепек, у восточной есть тенек. Печка пышет, а на кане спину вовсе подпекло. Дуйте на кашу, коль горяча, добро творите, не зло сплеча. Моим не верите речам – мать спросите, скажет вам…