Цепи меланхолии (страница 8)
Бывало, он возвращался мыслями и к Оскару Гиббсу. Личность молчаливого безумца то и дело возникала в сознании Чада в виде расплывчатого образа, но он не трудился оформлять ее, превращать во что-то конкретное, довольствуясь обычным знанием. Поразившись единожды, он просто принял этот факт как нечто занятное и необычайное, но все же постижимое. Мало ли какие чудеса случаются на земле, к тому же художественное ремесло в самой сути предполагает концентрацию неординарных личностей – во все времена их как магнитом тянуло в творчество, где они могли бы всецело проявить те качества, которыми были наделены от природы. Поэтому Чад отвел художнику тихий угол в памяти, куда мог бы изредка обращаться для наблюдения и напоминания себе, что на свете существует разнообразие характеров, богатство образов и ярких человеческих персоналий. Его, как выпускника художественной академии, волновало во всем этом только одно: что Оскар, никогда не учившийся живописи, получил свой дар с такой легкостью. Безо всяких усилий он искусно писал, используя при этом какие угодно техники, любые мотивы, тогда как Чад, посвятивший учебе несколько лет, мог лишь мечтать о подобном мастерстве.
Чад был слишком порывист, скор на обобщения и рисовал жизнь палитрой чистой, без переходных цветов. Если бы он потрудился притормозить в своих измышлениях, присесть ненадолго и попробовать уловить истинные, по-настоящему глубокие переживания, то, несомненно, был бы удивлен. Он обнаружил бы, что думает об Оскаре Гиббсе не изредка, как ему казалось, а напротив, часто и что мысли эти не поверхностны, а сложны и волнительны и вызывают неуловимое томление в обычно жизнерадостной душе Чада, поселяя в ней тревожное предчувствие. Если бы Чад не жалел времени на тишину, был до конца предан чуткости, которой так хвалился, то уловил бы медленные изменения, происходившие в нем. Он бы понял, что всякий раз, возвращаясь к мыслям об Оскаре Гиббсе, он не подходит к ним набело и не повторяется, а как бы углубляется, следуя все дальше: от неясного образа – к склонившейся над холстом фигуре, от нечеткости затылка – к детальности седины, от невнимательности – к острому взгляду. Что далекий, незнакомый образ постепенно становится ближе, оформляется складками одежды, узором вен. Но, конечно, Чад не замечал внутренней трансформации, не откликался на нее, предпочитая активничать и решать задачи насущные.
Как-то во вторник в академию пришла Аманда. У нее выдался выходной, и она позвонила Чаду, чтобы встретиться с ним после занятий. Они не виделись со дня знакомства в галерее.
Чад размышлял, как относиться к новой знакомой. Ему казалось, что между ними ничего не может быть. Почему он так решил, он и сам бы не сумел ответить – ему казалось, что он не создан для отношений, не умеет понять женщину так, как она того заслуживает. Глядя на своих друзей, он удивлялся тому, как ловко они обставляли ритуалы соблазнения, как быстро удавалось им сблизиться с объектом желания, как скоро соглашались на встречи девушки и с какой легкостью они шли на близость. Чад не знал, как провернуть подобное: он то пытался быть учтивым, вызывая этим недоверие, то становился чрезмерно независимым и отвергал любое проявление тепла в свой адрес. Он никак не мог найти середины, ему все время казалось, что он либо перегибает, либо недодает, и ощущение постоянного недовольства собой, сомнения так выматывали его, что он предпочитал как можно реже вступать в подобные контакты. Однако чем больше Чад старался удержать свою страсть при себе, тем яростнее и настойчивее она прорывалась в виде приятных для воображения мыслей. Чад мог не волноваться о том, чтобы додумывать каждую до логического конца, и воображать любое начало или завершение воображаемых свиданий. Но одно дело – представлять, а другое – касаться живого человека, перейти ту невидимую границу, за которой будет позволено дать волю желаниям. Чад не обманывался чувственной стороной вопроса, но что касается духовной ее составляющей, здесь все казалось чуть менее ясным. Он не мог до конца понять, что чувствует по отношению к Аманде. Опыт редких свиданий, чаще всего не заканчивавшихся ничем, кроме взаимного разочарования, предостерегал Чада от поспешных действий, он боялся как вспугнуть девушку напором, так и подарить ей ложную надежду. Он не был готов к отношениям либо считал, что не готов, и тревожился перед предстоящей встречей, не будучи уверенным в том, что Аманда считает его привлекательным.
Она выглядела превосходно в коротком пальто, наброшенном на платье в мелкий горох; губы Аманда накрасила темной помадой и оттого выглядела старше. Держалась уверенно и, подойдя ближе, потянулась к Чаду для дружеского поцелуя, а потом пошла рядом, когда он повел ее в студию. В этот час она пустовала. На светло-серых, не дающих рефлексов стенах, между рейками для готовых работ висели вырезки из журналов, на полу виднелись следы краски и обрезки карандашей. Чуть дальше – отвернутые к стене, покрытые тканью холсты, деревянный подиум, над ним – крепление для драпировки. Хаотично и без всякого порядка установлены мольберты, три из них вокруг постановки – корзины с фруктами на подставке. В зоне отдыха и того меньше места. Почти весь стол заняли разномастные кружки с остатками чая и кофе, пеналы, альбомы, книги по искусству, каталоги, писчая и газетная бумага, коробочки с углем, банки с кисточками. Шкаф с натюрмортным фондом: глиняные кувшины, старые горшки, домашняя утварь, пластиковые фрукты и корзина. На крючках – халаты для работы и фартуки.
Это был очень художественный, но при этом строго регламентированный беспорядок. В студии властвовало искусство, рабочий процесс, протекавший ежедневно, пропитал каждый угол, наполнив пространство соцветием запахов растворителя, краски, грунта.
– Здесь никогда не бывает чисто, – сказал Чад, приглашая Аманду войти. – Иногда я не могу найти свои вещи, впрочем, здесь все общее. Кроме, разумеется, картин. Можешь смотреть те, что на видном месте, но те, что убраны, не стоит, это разрешено только учителям. Сейчас я покажу тебе свои работы, – сказал Чад и, пройдя через комнату, приблизился к большому стеллажу с глубокими проемами, служившими хранилищем. Он встал на деревянный табурет и вытащил две картины среднего размера, спустился и одну за другой выставил их вдоль свободной стены. Затем прошел за шкаф и оттуда принес еще две работы, побольше.
– Ну, что скажешь? – спросил он, установив последний холст и сделав шаг назад, оценивая порядок – в точности по дате создания.
Аманда последовала его примеру, но затем подошла к картинам и принялась молча шагать вдоль них. Чад не мешал ей, терпеливо ожидая, пока она закончит. И хотя он не волновался о впечатлении, которое произведут работы, так как сам был ими доволен, все же эти несколько тягостных минут заставили его по-новому взглянуть на них: первый портрет, написанный в авангардистской стилистике, Чад назвал бы средним, в нем он сделал выбор в сторону серой палитры. Следующий портрет был выполнен в классическом стиле: темный задник, высветленные акценты, невесомые переходы. Аманда непременно должна была по достоинству оценить и третью работу – в жанре экспрессионизма. В четвертой же Чад обратился к прерафаэлитам: автопортрет получился по-осеннему прозрачным и меланхоличным, от него веяло холодом надвигающейся зимы, что хорошо подчеркивало бледное лицо и розоватый кончик носа.
Мысли его прервал бодрый голос.
– Можно ставить обратно, – возвестила Аманда, сложив руки на груди.
– Ты закончила? – удивленно спросил Чад, не вполне понимая, что означает ее энергичный тон, как если бы, плотно поев, она так и не сумела насытиться.
– Вполне себе. – Она пожала плечами. – Не могу сказать, что здесь есть то, чего я не видела раньше, но я была права: ты хорошо пишешь.
– Спасибо, – проговорил Чад и принялся собирать картины.
– Ты же не обиделся? – Она полезла в сумку и достала пачку сигарет.
– Здесь нельзя курить.
– Ладно. – Она спрятала сигареты. – Я решила, что будет полезнее, если скажу то, что думаю. А думаю я, что эти картины какие-то слишком завершенные. Глядя на них, в голове не возникает ни единого вопроса.
– Понятно, – сказал Чад, продолжая одну за другой возвращать на место картины.
– Да, именно. Из-за того, что они написаны в известных техниках, они не вызывают удивления – ты же понимаешь, манифесты этих жанров давно отгремели. Я думала, твои финальные работы выглядят несколько оригинальнее, решила, ты добавишь в них что-то от себя.
– Задача финальной выставки – показать, чему мы научились за время обучения, а не выпендриваться, – буркнул он.
– И все же я ожидала чего-то поинтереснее.
Чад промолчал. Он закончил с картинами и теперь стоял, пытаясь погасить растущее раздражение. Он развернул стул и, усевшись на него верхом, бросил затаенный взгляд на Аманду, которая, казалось, только разогрелась и была готова к новым вывертам. Тем временем она переместилась к шкафу и хищно оглядела вместительные коробы, в которых покоились чужие работы. На разделителях стояло имя какого-то ученика.
– А что тут у нас, – заговорщически произнесла Аманда и, потянувшись вверх всем корпусом, взялась за край небольшого холста. Через секунду он оказался в ее руках, и она с жадным любопытством повернула к себе лицевую сторону. Машинально Чад успел отметить, что и ящик, и работа принадлежали Шейну Ростеру, одному из лучших, а может, и лучшему студенту на курсе, талант которого не признавался однокурсниками из зависти, а преподавателями – из боязни засветить, как фотоснимок, эту неординарную личность, вытащив ее на свет раньше положенного срока.
Чад не мог бы объяснить, в чем заключалась притягательная сила обычно скромных по размеру полотен Шейна – ведь в них всегда находился какой-нибудь неочевидный недостаток. Но если Чад намеренно искал подобную фактуру, то Шейн, создавая невидимые глазу искажения, действовал как будто ненароком. При взгляде на его работы зрителя не покидало ощущение, что в них что-то не так. Выстраивая картину вокруг какого-нибудь незаметного нарушения гармонии, Шейн достигал эффекта тем, что, выбирая, к примеру, классический пейзаж, усиливал несовершенство некоторых деталей, позволяя им раздражать глаз зрителя, испытывать на прочность его терпение.
– А это недурно, очень недурно! – заинтересованно произнесла Аманда, не отрываясь от картины. – Тут есть еще! – воскликнула она и, всучив Чаду первую работу, полезла на полку за следующей.
– Перестань. Кто-то может войти… – попытался было остановить ее Чад, но все было без толку.
Один за другим Аманда доставала и ставила у основания шкафа холсты на подрамнике и без, какие-то картонки, рулон, перетянутый резинкой, – правда, развернуть его она так и не решилась. Внезапно возникший энтузиазм Аманды вдруг захватил и Чада, какой-то дикий азарт толкнул его к двери, и он быстро закрыл ее на замок, чтобы, вздумай кто-нибудь вломиться, можно было успеть вернуть все на место.
– Ты только посмотри на это! – Аманда толкнула его в плечо, глядя на парад выставленных работ, и Чад послушался.
В ту же секунду он осознал пропасть, разделявшую его и более талантливого однокурсника. Шейн, очевидно, не стремился к повторениям, каждая работа казалась окном в мир, где все течет по иным законам. Да, на картинах были изображены люди, но их эмоциям не нашлось бы определения, то были задумчивые и в то же время обезображенные лица, будто мышцы их были червями, копошащимися под кожей.
– Кто это написал? – спросила Аманда.
– Шейн Ростер.
– Вы друзья?
– Не сказал бы.
– Он уже выставляется?
– Пока нет, но думаю, это лишь вопрос времени, – не без досады отозвался Чад. Ему вдруг захотелось исчезнуть, оставив Аманду в студии наедине с работами его товарища, чтобы она могла отдаться созерцанию, позволила им властвовать над ее впечатлительной душой, которая, Чад не мог не признать, в искусстве все же оказалась искушенной. Наблюдая, как Аманда завороженно разглядывает картину, Чад на мгновение порадовался, что Шейна сейчас здесь нет, что он никогда не узнает об этом эпизоде и о восхищении Аманды тоже.