Смотритель (страница 11)
– Прекрасно, архидьякон, разумеется, ты прав. Я и мысли не допускаю, что ты хоть в чем-нибудь признаешь себя неправым, но именно ты настроил этого молодого человека против папы тем, что постоянно его третировал.
– Но, ангел мой…
– А все потому, что не хотел видеть Джона Болда свояком. Как будто у нее огромный выбор. У папы нет ни шиллинга. Элинор вполне хороша собой, но не ослепительная красавица. Я не представляю для нее жениха лучше, чем Джон Болд. Или хотя бы такого же, – добавила озабоченная сестра, обвивая шнурок вокруг последнего крючка на ботинке.
Доктор Грантли остро чувствовал несправедливость обвинений, но что он мог возразить? Он безусловно третировал Джона Болда, безусловно не хотел видеть его свояком; еще несколько месяцев назад одна эта мысль приводила его в бешенство. Однако с тех пор многое изменилось. Джон Болд показал силу, и хотя в глазах архидьякона он по-прежнему оставался чудовищем, сила всегда вызывает уважение, и сама возможность такого союза уже не казалась совсем ужасной. Тем не менее девиз доктора Грантли был «Не сдаваться», и он намеревался вести бой до конца. Он твердо верил в Оксфорд, в епископов, в сэра Абрахама Инцидента и в себя и лишь наедине с женой допускал тень сомнений в грядущей победе. Сейчас доктор попытался внушить миссис Грантли свою убежденность и в двадцатый раз принялся рассказывать ей про сэра Абрахама.
– О, сэр Абрахам! – сказала она, забирая корзинку с хозяйственными ключами, прежде чем спуститься по лестнице. – Сэр Абрахам не найдет Элинор мужа, не добудет папе нового дохода, когда его выживут из богадельни. Попомни мои слова, архидьякон, пока ты и сэр Абрахам сражаетесь, папа лишится бенефиция, и что ты будешь делать с ним и с Элинор на руках? И кстати, кто будет платить сэру Абрахаму? Думаю, его помощь не бесплатна? – И дама пошла вниз, чтобы совершить семейную молитву вместе с детьми и слугами – образец доброй и рассудительной жены.
Бог дал доктору Грантли большое, счастливое семейство. Трое старших, мальчики, сейчас были дома на каникулах. Их звали Чарльз Джеймс, Генри и Сэмюель[29]. Старшая из двух девочек (всего детей было пятеро) звалась Флориндой в честь крестной, супруги архиепископа Йоркского, младшую нарекли Гризельдой в честь сестры архиепископа Кентерберийского. Все мальчики были умны и обещали вырасти деятельными людьми, способными за себя постоять, однако характером они заметно отличались между собой, и одним друзьям архидьякона больше нравился старший, другим – средний, третьим – младший.
Чарльз Джеймс был аккуратен и старателен. Он понимал, как много ждут от старшего сына барчестерского архидьякона, и сторонился чересчур тесного общения со сверстниками. Не столь одаренный, как братья, он превосходил их рассудительностью и благопристойностью манер. Если его и можно было в чем-нибудь упрекнуть, то лишь в избыточном внимании к словам, а не к сути; поговаривали, что он уж очень дипломатичен, и даже отец порой пенял ему за чрезмерную любовь к компромиссам.
Второй сын, любимец архидьякона, и впрямь блистал многочисленными талантами. Разносторонность его гения изумляла, и гости частенько дивились, как он по отцовской просьбе справляется с самыми трудными задачами. Например, однажды Генри явился перед большим кругом собравшихся в образе реформатора Лютера и восхитил их жизненностью перевоплощения, а через три дня поразил всех, так же натуралистично изобразив монаха-капуцина. За последнее достижение отец вручил ему золотую гинею, которую, по словам братьев, обещал заранее, если спектакль будет успешен. Кроме того, Генри отправили в поездку по Девонширу, о которой тот мечтал и от которой получил уйму удовольствия. Впрочем, отцовские друзья не оценили талантов мальчика, и домой приходили печальные отчеты о его строптивости. Он был отчаянный смельчак, боец до мозга костей.
Вскоре сделалось известно, и дома, и на несколько миль вокруг Барчестера, и в Вестминстере, где он учился, что юный Генри прекрасно боксирует и ни за что не признает себя побежденным; другие мальчики дерутся, пока могут стоять на ногах, он дрался бы и без ног. Те, кто ставил на него, порой думали, что он не выдержит ударов и лишится сознания от потери крови; они убеждали Генри выйти из боя, но тот никогда не сдавался. Только на ринге он ощущал себя полностью в своей стихии; если другие мальчишки радовались числу друзей, он был тем счастливее, чем больше у него врагов.
Родные восхищались его отвагой, но порой сожалели, что он растет таким задирой, а те, кто не разделял отцовской слабости к мальчику, с прискорбием отмечали, что тот хоть и умеет подольститься к учителям или друзьям архидьякона, частенько бывает заносчив со слугами и бедняками.
Всеобщим любимцем был Сэмюель, милый Елейчик, как его ласково прозвали в семье, очаровательный маменькин баловень. Он покорял мягким обращением, красотой речи и приятностью голоса; в отличие от братьев, он был учтив со всеми независимо от звания и кроток даже с последней судомойкой. Учителя не могли нарадоваться его прилежанию и сулили ему большое будущее. Старшие братья, впрочем, не особо любили младшего; они жаловались матери, что Елейчик неспроста так вкрадчив, и явно опасались, что со временем он заберет в доме слишком большую власть. Между ними существовала своего рода договоренность осаживать Елейчика при всяком удобном случае, что, впрочем, было не так-то просто: Сэмюель, несмотря на возраст, отлично соображал. Он не мог держаться с чинностью Чарльза Джеймса или драться, как Генри, но отлично владел собственным оружием, так что превосходно защищал от братьев отвоеванное место в семье. Генри утверждал, что он – хитрый лгунишка, а Чарльз Джеймс, хоть и называл его не иначе как «милый брат Сэмюель», не упускал случая на него наябедничать. Сказать по правде, Сэмюель и правда был хитроват, и даже те, кто особенно сильно его любил, не могли не отметить, что уж очень он аккуратно выбирает слова, уж очень умело меняет интонации.
Маленькие Флоринда и Гризельда были милы, но, в отличие от братьев, особыми талантами не блистали, держались робко и при посторонних по большей части молчали, даже если к ним обращались. И хотя они были очаровательны в своих чистеньких муслиновых платьицах, белых с розовыми поясками, архидьяконские гости их почти не замечали.
Смиренная покорность, сквозившая в лице и походке архидьякона, пока он разговаривал с женой в святилище гардеробной, совершенно улетучилась к тому времени, как он твердым шагом с высоко поднятой головой вступил в утреннюю столовую. В присутствии третьих лиц он был господином и повелителем; мудрая жена прекрасно знала человека, с которым соединила ее судьба, и понимала, когда надо остановиться. Чужак, видя властный взгляд хозяина, устремленный на разом притихших гостей, чад и домочадцев, наблюдая, как, поймав этот взгляд, супруга послушно усаживается между двумя девочками, за корзинкой с ключами, – чужак, говорю я, ни за что бы не догадался, что всего пятнадцать минут назад жена архидьякона твердо отстаивала свое мнение, не давая мужу открыть рот для возражений. Воистину безграничны такт и талант женщин!
А теперь осмотрим хорошо обставленную утреннюю столовую в пламстедском доме – благоустроенную, но не роскошную и не великолепную. И впрямь, учитывая, сколько денег потрачено, она могла бы больше радовать глаз. В ее убранстве ощущается некая тяжеловесность, которой можно было избежать без всякого ущерба для солидности: лучше подобрать цвета, а саму комнату сделать более светлой. Впрочем, не исключено, что это повредило бы клерикальному аспекту целого. Во всяком случае есть безусловная продуманность в сочетании темных дорогих ковров, мрачных тисненых обоев и тяжелых занавесей на окнах; старомодные стулья, купленные в два раза дороже более современных, тоже выбраны не случайно. Сервиз на столе так же дорог и так же прост; в нем равным образом угадывается желание потратить деньги, не создав впечатления роскоши. Бульотка[30] из толстого, тяжелого серебра, как и чайник, кофейник, сливочник и сахарница, чашки из тусклого фарфора с китайскими драконами – они обошлись, наверное, по фунту за штуку, однако на несведущий взгляд выглядят убого. Серебряные вилки такие тяжелые, что их неудобно держать в руке, а хлебницу поднимет только силач. Чай самый лучший, кофе самый черный, сливки самые густые; есть просто поджаренный хлеб и поджаренный хлеб с маслом, блинчики и оладьи, горячий хлеб и холодный, белый и серый, домашний и от булочника, пшеничный и овсяный, а если бывает хлеб из какой-нибудь другой муки, то есть и он; яйца в салфетках, хрустящие ломтики ветчины под серебряными крышками, сардинки в банке и почки под острым соусом – они шкворчат в блюде с горячей водой, поставленном ближе к тарелке достойного архидьякона. На буфете, застеленном белой салфеткой, расположились огромный окорок и огромный филей – последний вчера вечером украшал обеденный стол. Таков обычный завтрак в пламстедском доме.
И все же я никогда не находил этот дом уютным. Здесь словно забыли, что не хлебом единым жив человек. И пусть облик хозяина величав, лицо хозяйки мило и радушно, детки блещут дарованиями, а вина и угощения превосходны, сами стены всегда навевали на меня скуку. После завтрака архидьякон удалялся в кабинет – без сомнения, чтобы погрузиться в заботы о церкви, миссис Грантли шла присмотреть за кухней (хотя у нее первоклассная экономка, которой платят шестьдесят фунтов в год) и за уроками Флоринды и Гризельды (хотя у них превосходная гувернантка с жалованьем тридцать фунтов в год) – так или иначе, она уходила, а с мальчиками мне подружиться не удалось. Чарльз Джеймс хоть и выглядит так, будто думает о чем-то значительном, редко находит, что сказать, а если и находит, в следующую минуту берет свои слова обратно. Раз он сообщил мне, что в целом считает крикет пристойной игрой для мальчиков при условии, что играют без беготни, но не будет отрицать, что к пятеркам[31] это относится в равной мере. Генри обиделся на меня после того, как я взял сторону его сестры Гризельды в споре о садовой лейке, и с тех пор со мной не разговаривает, хотя голос его я слышу часто. Речи Сэмми занятны в первые полчаса, но патока приедается, и я обнаружил, что он предпочитает более благодарных слушателей в огороде и на заднем дворе; кроме того, кажется, однажды я поймал Сэмми на лжи.