Размышления аполитичного (страница 8)

Страница 8

Курьёзные намерения! И тем не менее такие немцы есть, и весьма ошибочно полагать, что в Германии всё складывается так просто, как может показаться, если ограничиться великой формулой о «стране протестующей». Тем, кто ещё не знает, непременно следует узнать – это крайне важно и интересно: в Германии есть умы, которые не просто не участвуют в «протесте» своего сообщества против римского Запада, но видят непосредственную задачу и миссию в самом страстном протесте против этого протеста и всеми силами таланта требуют задушевнейшего присоединения Германии к империи цивилизации. Если внутренние противники официальной Франции, ставшей в войну рупором – да-да, рупором цивилизации, – решительно выступают за собственную страну, наши антипротестники не оказывают своему сражающемуся отечеству никакой поддержки, не выражают никакого сочувствия, восторженно присоединяясь, насколько это сегодня допустимо, к противнику, к миру Запада, Антанты, а в особенности Франции (почему в особенности Франции, я скоро скажу). Назвать эти умы не немецкими я остерегусь. Понятие немецкого – бездна, пропасть, и, чтобы не низринуться, не низвергнуться, необходимо крайне осторожное обращение с его отрицанием, вердиктом «не немецкое». Так что, даже рискуя показаться кому-то малодушным, я не назову эти умы непатриотичными, боже упаси. Скажу лишь одно: их патриотизм выражается таким манером, что предпосылку величия, а, если не величия, так хоть счастья и красоты своей страны, они усматривают не в её досадной и ненавистной «особости», но, повторим, в безоговорочном слиянии с миром цивилизации, литературы, возвышающей душу и достойной человека риторической демократии, каковой вследствие подчинения Германии в самом деле обрёл бы полноту, его царство стало бы всеохватно-завершённым, а оппозиция изничтожилась бы.

Типом этого немецкого приверженца литературной цивилизации является, понятно, наш радикальный литератор, кого я привык называть «литератором цивилизации». Понятно потому, что этот представитель олитературенного и ополитизованного, короче, демократического духа, дитя революции, в её атмосфере, в её границах духовно чувствует себя как дома. Да и само понятие «литератор цивилизации», пожалуй, плеоназм, поскольку, как я уже говорил, цивилизация и литература совершенно одно и то же. Нельзя быть литератором, инстинктивно не отвращаясь от «особости» Германии и не чувствуя себя связанным с империей цивилизации. Ещё точнее: литератор – уже почти классический француз, француз революции, ибо великие традиции литератора из революционной Франции, там его рай, там его золотой век, Франция – его страна, революция – его славная пора, он блаженствовал, когда звался «философом» и в самом деле распространял, внедрял, политически стряпал новую философию гуманности, свободы и разума…

Говоря о немецком литераторе цивилизации, которому прилагательное со значением национальности не очень и к лицу, я имею в виду не какую-то там нелюдь и челядь, посвящать которым штудии – слишком много чести, не то пишущее, агитирующее, пропагандирующее мировую цивилизацию отребье, чей радикализм на самом деле – жульничество, а литераторство – беспочвенность и бессущностность, не те дрожжи литературы, которые как национальное бродильное средство могут оказаться прогрессу неким образом полезными, но которым недостаёт личной значительности, той человекости, к коей рекомендуется приближаться лишь с каминными щипцами. Я веду речь о благородных представителях данного типа, ибо таковые встречаются. Вообще-то, несомненно, существует мера врождённых заслуг, духа и искусства, когда человек уже не подлежит критике, оперирующей понятием национального, более того, когда человек сам данное понятие корректирует, определяет (возможно, по-новому) – я помню. И не упускаю из виду, что человек такого масштаба способен стать фактором и элементом национальной судьбы, может, и роковым – тем хуже для нации! Тем, повторяю, хуже для нации, это её беда, дело в ней самой, в её существе, коли в самый трудный момент лучшие умы бросают её на произвол судьбы – да не просто бросают. Когда, невзирая на личностную значительность, вступаешь в борьбу с такими умами, в борьбу с тенденцией, перестаёшь быть художником, кто по привычке, не обращая особого внимания на тенденцию, чтит значительность, и на время становишься политиком. Но тогда тем более следует остерегаться политических грехов, например, не стоит обвинять противника в недуховных, сиречь низменных мотивах, даже если тебе уже приходилось выслушивать от него подобные обвинения. Сознание того, что «прогресс» за тебя, судя по всему, порождает нравственную неуязвимость, близкую к окаменелости уверенность в собственной правоте, полагающую, что она облагораживает низкое уже тем, что им пользуется. Это извиняет. Не чувствуя себя в такой же моральной безопасности, мы поневоле осторожнее… Однако к делу!

Итак, радикальный литератор Германии душой и телом предан Антанте, империи цивилизации. Не то чтобы ему пришлось бороться с собой; не то чтобы время болезненно раздирало его душу на части; сердце его не рвалось и туда, и сюда, он вовсе не пытался проповедовать в обе стороны – предупреждая, наказуя, умиряя, – и подобно добросердечному Ромену Роллану, поставить себя над схваткой; нет, он со всею страстью сражается в самой гуще этой схватки – но на стороне врага. С первой минуты он машинально принял точку зрения Антанты – естественно, ведь она всегда была его собственной. С безошибочной точностью он чувствовал, думал, говорил именно то, что тогда (или позже) говорили журналисты и министры Антанты. Он был смел, оригинален, но лишь по немецким понятиям, лишь относительно. Полагаю, он намеревался представить свою изоляцию трагической – не вполне по праву, ибо таковая изоляция имела место только в границах Германии, он думал не вполне одинокую думу, да и дума-то была не ахти какой возвышенной, выдающейся или там любовно-всеохватной, всё это могло быть написано в любой антантовской газетке (всё это и было там написано); короче, он думал то, что во вражеском зарубежье думал всякий який, а это трудно назвать трагической изоляцией. Позволительно сказать, в первые недели и месяцы войны, о которых его далёкие от литературы цивилизации соотечественники никогда не забудут, когда мир и его демократическое общественное мнение спустили на Германию всех собак и поливали её помоями, у него всё было прекрасно, поскольку от того, что тогда и потом пришлось выслушать и вытерпеть этому «великому, гордому и особому» народу, ему было ни горячо, ни холодно, его не касалось, не имело к нему отношения; он вынес себя за скобки, признав правоту других; то, что говорили они, он сам слово в слово сказал давным-давно. Не по-немецки? Всеми силами я противлюсь тому, чтобы назвать подобное не немецким, и пока мне не откажут силы, противиться не перестану. Можно быть в высшей степени немцем и при этом в высшей степени антинемцем. Немецкое – бездна, запомним это хорошенько. Нет, радикальный литератор вовсе не антинемец, а лишь поразительный, достопримечательный образчик того, как далеко и в послебисмарковской Германии может зайти немец в самоотвращении и вчуждении, в космополитическом самозабвении и самоотрешении. Может, и допустимо говорить, что структура его духа не национальна. Но такова она лишь по-немецки, а по-французски – весьма, причём во всей полноте, так что в более спокойные времена было бы истинным наслаждением по нашему литератору изучать всё великодушие, восприимчивость, детскость, злобность классически-первозданного французского национального характера, не доросшего покуда ни до критического самопознания, ни до сомнений. Литератор цивилизации один из лучших французских патриотов. Его воодушевляет вера, временами сообщая стилю великолепный тремоло, восхитительный полёт, вера в идею славы и миссии собственного (французского) народа, в то, что народ этот раз и навсегда призван в учители человечества, призван нести человечеству «справедливость», уже принеся «свободу» (которая, правда, родом из Англии). Он думает по правилам не только французского синтаксиса и грамматики, но и французских понятий, антитез, конфликтов, скандалов и скандальчиков. Нынешняя война видится ему – вполне по-антантовски корректно – борьбой «власти» и «духа» (это его высшая антитеза!), «сабель» и мысли, лжи и истины, грубости и права. (Уточнять, где, по его мнению, сабли, грубость и ложь, а где – идеалы противоположные, нужды нет.) Война, одним словом, представляется ему повторением дела Дрейфуса в колоссально увеличенном масштабе; тем, кто в это не верит, я готов предоставить документы, которые их полностью убедят. По аналогии с тем процессом интеллигент – это тот, кто духовно сражается против «сабель» и Германии на стороне Entente цивилизации. У кого душерасположение иное, кто, повинуясь каким-то смутным инстинктам, в отчаянном поединке стоит за Германию, – тот человек конченый, предатель духа, противник права и правды; как именно стоит – элегантно или неуклюже, – на это моралисту наплевать (и правильно), он против, и любые подозрения относительно мотивов предателя отныне не просто оправданны, а прямо-таки желательны: жажда рукоплесканий, стяжательство, очаровательный талант извлекать выгоду из обстоятельств, желание (чисто человеческое, разумеется) потеснить, погрузить в забвение конкурента, обречённого на молчание, на козни или двусмысленность – ничего не утаивая, с искажённым лицом цивилизованный литератор выставляет приверженность «саблям» в нужном психологическом свете. Но поскольку отстаивать Германию – дело куда более деликатное и путаное, чем оборонять «цивилизацию» (конечно же, косвенная улика против Германии!), для чего требуется всего-то заряд лихости, тремоло, и готово; поскольку, отстаивая Германию, нужно пытаться, уж как получается, немного проникать в глубину, то литератор цивилизации – и с каким нескрываемым презрением! – говорит о «глубокомысленной болтовне».