Дубль Два (страница 4)

Страница 4

– Потому что Славы в тебе пока мало, дай Бог если на Славку наберётся. А Яри как не было – так и нет. Племяш, – ответил он, хмыкнув в конце.

Мы разделись и зашли в низкую тёмную парную через совсем уж крошечный предбанничек. Алексеич наказал не трогать руками стены и потолок, садиться и ложиться только на полки́, крытые половиками. Дух в бане стоял какой-то совсем непривычный – не было ни эвкалипта, ни мяты. Зато я, кажется, узнал можжевельник, что пах в точности как утром на той полянке. И сладкий душистый липовый цвет. И, кажется, багульник, чуть круживший голову. Несколько ароматов крутились в памяти, но уверенности в их названиях не было.

Первый заход короткий, минут пять, наверное. Но пот покатился с меня сразу, густо. Вышли чуть остыть на лавочку, глотнули квасу – и обратно, во мрак и жар.

Второй раз сидели дольше. Старик ровно дышал, закрыв глаза, а я слушал сердце, которое то снова подскакивало к горлу, то замирало, будто пропуская пару ударов. Когда вышли на воздух снова, Алексеич сходил в дом и вынес мне кружку какого-то отвара. Он горчил и холодил одновременно. Наверное, с мятой был.

В третий раз лесник загнал меня на верхний поло́к и поддал на каменку, скрывавшуюся в тёмном углу и различимую лишь по еле слышимому пощёлкиванию остывавших белых фарфоровых изоляторов, какие на старых столбах линий электропередач встречаются, и запаху раскалившегося металла. Под потолком разлилась шипящая волна, пахну́вшая донником и, кажется, ромашкой или пижмой. А дед выудил из какого-то ушата пару веников. Меня удивило то, что один из них, вроде бы, был крапивный с можжевельником. И то, что я знал слово «ушат».

Глава 3. Занимательная история

Заходили, кажется, раз семь, но один-два я, пожалуй, мог и не запомнить – Алексеич раскочегарил-наподдавал так, что, как говорится, уши в трубочку заворачивало. В глазах старика под конец мне тоже пару раз мерещился отблеск огня. Но не багровый или красный. Именно пламя, бело-желтое, солнечное. Совершенно неожиданное и, кажется, абсолютно неуместное в лесной бане по-чёрному.

На лавочке сидели молча, потягивая из глиняных чашек какой-то травяной чай, что лесник принёс из дому. Все в белом, как два новорождённых. Или ангела. По поводу одежды вышел странный разговор.

– Держи, надевай, – он протянул мне стопку белья.

– А мои вещи где? – удивлённо спросил я, принимая, между тем, выданное.

– Ты не родной, что ли? Чтоб после бани, да в ношенное рядится? – возмущённо нахмурился старик. – Бери, чистое.

Я натянул на отмытое до хруста тело такие же хрусткие от крахмала, или чем там обрабатывают бельё при стирке, рубаху и кальсоны. Натуральные подштанники, с вязочками внизу, на тряпочных пуговках. Это было то самое нательное, которое я видел только в старых фильмах про войну. Но пахло какой-то особенной свежестью. И, кажется, какими-то травами.

Я не мог вспомнить, когда последний раз так себя чувствовал. Тело словно не весило вовсе, и хотелось ухватиться рукой за лавку, чтобы не улететь в тёмное небо, к разгоравшимся звёздам. Солнце зашло, кажется, не так давно, но темнота здесь, в лесу, меж высоких сосен с одной стороны, и елей ещё выше – с другой, наступала будто бы мгновенно. Было удивился, когда вышли и сели, почему комаров нет. Хотя по детству прекрасно помнил: свирепствующие до десяти, половины одиннадцатого – край, после этого времени они в наших краях дисциплинированно ложились спать, пропадая все до единого. Мы с Саней удивлялись по этому поводу, а его бабушка, баба Шура, объяснила, что носатым и на ярком солнце плохо, и на сильном ветре, и в темноте вечерней тоже. «Капризная скотина комар» – так она сказала тогда. Саня многих ребят из «соколовских» до трясучки потом этой фразой доводил, про капризную скотину.

Ветра не было. Тянуло дымком и травами из раскрытой двери бани. Смолой и хвоей – из-за странного плетня. И росой. Никогда не думал, что у росы есть запах, и что я смогу его различить.

– Зачем я тебе, дядь Мить? – спросил я в звенящей тишине ночного леса под далёкими звёздами.

– Хороший вопрос, Славка. Правильный. Только прежде, чем я тебе на него отвечу – сам себе ответь вот на какой: «зачем ты себе сам?». Пойдём укладываться, завтра поговорим. Утро вечера мудренее, – дед со вздохом встал с лавочки, занёс в предбанничек ведро воды и чистое полотенце, что так и висело на шнуре слева.

– Благодарю, батюшка-банник, за парок добрый, уважил так уважил. Попарься и сам на здоровье, – проговорил он в темноте, поклонившись печке.

– Давно один в лесу живу, да и старый уже, привык разговаривать с тем, кого нету, – будто бы смущённо пояснил Алексеич.

В дом заходили по невысокой, ступенек в пять, лесенке. Дед держал фонарь, диодный, китайский, на батарейках, светивший пронзительно-холодным белым светом. Как в морге.

Справа – подворье под крышей: дровяник, какие-то пустые загоны по грудь высотой, для скотины, наверное. Наверху – настил, откуда доносился запах сена.

– Сортир – там, – махнул он прямо, на крашеную зелёной, кажется, краской дощатую дверь с непременным сердечком, выпиленным в средней доске. Удачное изобретение – туалет под крышей и сразу за стенкой. Таскаться на край участка впотьмах не надо.

Слева, скрипнув, отворилась тяжелая невысокая дверь, и мы по очереди, пригнувшись, вошли в дом. Лесник прошёл вперёд, скрывшись во тьме, которую почти сразу разогнал неровный жёлто-оранжевый свет. Свечи?

Точно. Дед вышел из-за печки с подсвечником в одной руке и, вроде, керосиновой лампой в другой. За стеклом керосинки плясал огонёк свечи. Судя по запаху – настоящие, восковые, не стеариновые, или из чего там их сейчас делают?

Справа от двери нашёлся на стене серый железный рукомойник с раковиной, внутри бело-рыжей от ржавчины, снаружи чёрной, и ведром под ней. Дальше вдоль стен метра на полтора тянулись полки с какими-то банками, пузырьками и свёртками крафт-бумаги. Потом шла печь, настоящая, русская, будто бы недавно побелённая. В маленьком доме она, казалось, занимала если не половину, то точно треть свободного места. За печкой, судя по углу стола и стулу с гнутой спинкой, была кухня, где вдвоем и встать-то, наверное, проблема. Через перегородку от неё – горенка, видимо, в которой я увидел только спинку кровати. Старая, панцирная, с шишечками по углам. Слева, за вешалкой, был дверной проём, закрытый занавесками. Нарисованные на них гроздья красной смородины почему-то приковали мой взгляд сильнее, чем остальные детали, громко говоря, интерьера.

– Там ложись, – махнул дед на смородиновый занавес. – Там сын мой ночует, когда в гости заезжает. Бельё чистое, ляг и спи. Там травы поверху висят, головой, смотри, не зацепи, да руками не маши особо.

– Почему? – уточнил я, будто привык с детства в гостях перед сном махать руками.

– Зацепишь – осыплется, спать будет неудобно. Сухая трава колется, – как дураку объяснил хозяин.

Я зашёл, неся свечную керосинку, что дал мне в руку дед. Комнатёнка узкая, как купе. Слева койка, впереди тёмное окно за занавесками. Под потолком гирляндами шнурки с метёлками свисавших трав. Поставил, задув свечу, светильник на пол, на такой же лоскутный половик, как и в бане. Сел на скрипнувшую кровать, стянул ногами войлочные чуни, тапки из валенок с отрезанными голенищами. Носки с футболкой и трусами, выстиранные по наказу деда, висели на шнурке, что пропадал в темноте по направлению к гумну. Или овину.

– Спокойной ночи, дядь Мить, – сказал я в сторону занавесок. С этой стороны смородина на них была чёрная.

– Доброй ночи, Славка, – раздалось оттуда. – Наконец-то доброй, – последняя фраза прозвучала еле различимо. Или вообще послышалась мне.

Едва голова коснулась подушки, как стала тяжёлой, будто школьный ранец, когда впереди восемь уроков, и книжки в нём лежат так плотно, что пряжка еле застёгивается. Снилась мне смородина. Чёрная. Крупная и сладкая.

Разбудили запахи. Сытные и живые. Давно таких не было по утрам.

Не раскрывая глаз, будто боясь спугнуть ощущение, я внюхивался, как потерявшийся щенок, учуявший след хозяина. Так было в детстве, когда просыпаешься на выходных, в школу не надо, а с кухни звучат голоса родителей и доносятся ароматы завтрака. Я любил сырники с вареньем, смородиновым или вишнёвым. А ещё колбасу, жареную. Ей и пахло сейчас. А ещё гренками из чёрного хлеба на настоящем, подсолнечном, а не пальмовом с добавлением подсолнечного, масле. Голова была ясной и чистой, будто вчера и её вымыли. Изнутри.

На занавесках обнаружились сказочные птицы в коронах и с пышными хвостами, глядящие друг на друга. И на лучи солнца, что пробирались через сосны за плетнём.

– Доброе утро! – сказал я, выйдя из-за занавесок в сторону кухни, где заметил спину лесника в белой майке.

– Доброе, Славка! – откликнулся он, не поворачиваясь. – Умывайся – и за стол, почти всё готово как раз. Твоё полотенце правое.

Я позвенел носиком рукомойника, умывшись с серым хозяйственным мылом. С ним же, пальцем, почистил зубы. Полотенце, висевшее на указанном месте, оказалось настоящим рушником, которые я до сих пор видел только в том же музее, где и трёхгранный кованый гвоздь. На моём были вышиты какие-то угловатые птицы. Наверное, петухи, судя по гребням и шпорам. Красные. На висевшем рядом рушнике, видимо, дедовом, птицы были чёрные.

На столе стояла большая чугунная сковорода, в которой шкворчала яичница с колбасой, радостно тараща на меня свои ярко-оранжевые глаза. Таких в городе не купишь, пожалуй. Поднимался парок от стопки ржаных гренок и от чашек с чаем.

– Садись, чего застыл, как не родной? – махнул Алексеич на табуретку. Основательную, как и всё здесь, массивную, крашенную белой краской и с круглым лоскутным покрывалом-подушечкой сверху.

– Приятного аппетита, – вежливо кивнул я старику.

– И тебе на здоровье, – ответил он и захрустел гренком.

Завтракали в тишине. Я всегда любил именно так. Разговаривать надо после, а с утра пищу требуется принимать вдумчиво, с почтением – ей тебя весь день греть и питать. Просто так под пустой разговор напихать в живот чего попало, а потом жаловаться на гастриты и прочие упадки сил – не мой вариант. Так Катя обычно делала: ела с телефоном наперевес, или читая, или глядя какие-то ролики, не обращая внимания на то, что глотала и как жевала.

Мысль о ней впервые, кажется, за несколько недель не заставила вспоминать правила дыхания «по квадрату» и искать на запястье, на гороховидной кости, точку, что помогала при тахикардии и аритмии. Я даже замер, перестав жевать.

– Ты про еду лучше думай, а не про бывшую свою, от неё пользы всяко больше, от еды-то, – пробурчал лесник, отхлебнув чаю. Он внимательно смотрел на меня поверх своей эмалированной кружки.

– А как ты узнал, дядь Мить? – я даже вздрогнул от неожиданности.

– Так я ж леший. И колдун я, ага, – ухмыльнулся он, поставив чашку. – Мне, Славка, лет много, я живу долго, видел всякое. Вот не поверю, хоть убей, что ты сейчас взялся размышлять о творчестве поздних импрессионистов или биноме Ньютона.

Ну да, логично. И я подцепил вилкой ещё яичницы, продолжая повторять про себя слова деда про то, что от еды всяко больше пользы-то.

– Во-о-от, другое дело! – похвалил он. – А чтоб повеселее стало – музыку заведём, пожалуй.

И он потянулся к близкому подоконнику, где между горшками с геранью и столетником примостился маленький приёмничек. Из него зазвучали звуки пианино, будто в старых фильмах про пионеров. С такими как раз или на завтрак строиться, или на зарядку.

– Ты гляди-ка! Как по заказу! – вскинул в удивлении брови старик.

А весёлый женский голос запел: «Если тебе одиноко взгрустнётся, / Если в твой дом постучится беда, / Если судьба от тебя отвернётся, / Песенку эту припомни тогда.»*