О воле в природе (страница 2)

Страница 2

Второе основание – то, что представители «философского ремесла» безусловно не смеют дать дорогу моей философии, а потому не могут и обратить ее на пользу «цеха», о чем они даже душевно сожалеют, так как мое богатство при их горькой нищете пришлось бы им как раз ко двору. Но моя философия во веки веков не заслужит милости в их глазах, хотя бы она и заключала в себе величайшие из когда-либо открытых сокровищ человеческой мудрости. Ибо в ней нет никакой спекулятивной теологии, ниже́ рациональной психологии, – а как раз они-то и составляют для этих господ воздух, которым они дышат, conditio sine qua non[4] их существования. Пуще всего на свете любят они свои казенные оклады; а казенные оклады в Германии пуще всего на свете требуют спекулятивной теологии и рациональной психологии: extra haec non datur salus[5]. Теология поэтому должна быть и обязана быть; откуда хочешь, а вынь да положь ее; Моисей и пророки должны оказаться правыми: таков основной принцип философии; а при ней, по штату, должна состоять и рациональная психология. Между тем ничего подобного ни у Канта, ни у меня не найдешь. Об его критику всякой спекулятивной теологии, как известно, самые убедительные теологические аргументы разбиваются вдребезги, как стекло о стену, и под его руками не остается ни одного цельного лоскута от всей рациональной психологии! У меня же, как у смелого продолжателя его философии, ни теология, ни психология уж и совсем не является больше, что́ и последовательно, и честно6. Наоборот, задача профессорской философии, в сущности, в том и заключается, чтобы под оболочкой весьма отвлеченных, запутанных, трудных и оттого мучительно-скучных формул и фраз изложить основные истины протестантского катехизиса; поэтому в конце концов именно они и оказываются ядром всякой профессорской философии, как бы вычурна, запутана, странна и причудлива ни казалась она на первый взгляд. Такой прием, быть может, и приносит свою пользу; но я не знаю ее. Я знаю только, что в философии, т. е. в искании истины, я хочу сказать – истины κατ’εξοχην[6], под которою разумеются ответы на высшие, самые важные, самые дорогие и заветные для человеческого рода запросы, – в искании этой истины с помощью описанных приемов нельзя подвинуться ни на шаг вперед: напротив, истине тогда преграждается дорога, и вот почему я давно уже признал в университетской философии антагониста философии настоящей. И вот, если при таком положении вещей появится вдруг, с честными намерениями и вполне серьезная, только истины и ничего, кроме истины, не ищущая философия, – не должны ли господа представители «философского ремесла» почувствовать то же, что почувствовали бы одетые в картонный панцирь театральные рыцари, если бы среди них вдруг оказался рыцарь, закованный в настоящие латы, под тяжелой поступью которого затрепетали бы тонкие подмостки сцены? Такая честная философия, следовательно, должна быть дурной и ложной и в силу этого возлагает на представителей «ремесла» трудную роль человека, который, чтобы слыть за то, чем он не есть, не может допустить другого слыть за то, что он есть. А из этого и получилось то веселое зрелище, которое теперь забавляет нас: эти господа – ввиду того, что замалчиванию моей философии, к их сожалению, пришел конец, – в настоящее время, спустя 40 лет, начинают измерять меня своей мерочкой и сверху вниз, с высоты своей мудрости, судят обо мне, как люди, по должности своей вполне компетентные; но всего забавнее они становятся тогда, когда стараются по отношению ко мне разыграть из себя джентльменов.

Немногим менее меня, хотя и более втихомолку, ненавистен им и Кант, собственно, за то, что он подкопался под глубочайшие основы спекулятивной теологии и рациональной психологии, gagne-pain[7] этих господ, и в глазах всех серьезно мыслящих людей навеки разрушил названные оплоты. Как же этим господам не ненавидеть его? Человека, который до того усложнил им их «философское ремесло», что они едва могут подобру-поздорову выбраться из затруднения? Вот почему мы оба никуда не годимся, и эти господа обоих нас не удостаивают своим вниманием. Меня они в течение почти сорока лет не подарили даже взглядом, а на Канта взирают с высоты своей мудрости, снисходительно улыбаясь над его заблуждениями. Политика мудрая и доходная. Ибо таким образом они могут безо всяких стеснений, как будто на свете и не существует «Критики чистого разума», разглагольствовать на протяжении целых томов о Боге и о душе, как об известных, а им особенно близких личностях, обстоятельно и учено обсуждать отношение первого к миру и второй – к телу. Бросьте только «Критику чистого разума» под лавку, а там уж все пойдет как по маслу! Ради этого они в течение многих лет стараются потихоньку и помаленьку отодвинуть Канта в сторону, обратить его в антикварную редкость и даже задрать перед ним нос и, ободряемые друг другом, становятся все более и более дерзки7. Ведь из собственной среды им нечего бояться возражений – у них у всех одни и те же цели, одна и та же миссия, и они образуют многочисленное сообщничество, высокоодаренные члены которого coram populo[8] направо и налево отвешивают друг другу поклоны. И вот самые жалкие маратели компендиев так зарвались в своей заносчивости, что трактуют великие и бессмертные открытия Канта не более как устаревшие заблуждения и с прекомичной suffisance[9] голословно, хотя и в тоне аргументации, преспокойно устраняют их с дороги – в надежде на то, что имеют пред собою доверчивую публику, которая в этом деле ничего не смыслит8. И такая участь постигла Канта от руки писак, полнейшая неспособность которых бьет в глаза на каждой странице, можно даже сказать, в каждой строке их оглушительного и бессмысленного словоизвержения. Если это так будет продолжаться, то Кант скоро доставит нам зрелище мертвого льва, которого лягают ослы. Даже во Франции наши профессора не имеют недостатка в соратниках, которые, будучи одушевлены одинаковой ортодоксией, стремятся к той же цели: вот, например, г. Бартелеми де С.-Илер в речи, произнесенной в апреле 1850 г. пред “Académie des sciences morales”, дерзнул судить о Канте свысока и говорить о нем самым непристойным образом – к счастью, впрочем, так, что каждый сразу же мог угадать его заднюю мысль9.

Другие же представители немецкого «философского ремесла» в своем стремлении сбыть с плеч столь мешающего им Канта идут такой дорогой, что, не полемизируя непосредственно с его философией, стараются подкопать основы, на которых она зиждется; но при этом они до того покинуты всеми богами и всяким рассудком, что посягают на истины a priori, т. е. на истины, которые столь же стары, как и человеческий разум, даже составляют его, и которым, следовательно, нельзя противоречить, не объявив войны самому разуму. Но такова уж храбрость этих господ. К сожалению, трое10 из них мне знакомы, и я боюсь, что найдется еще несколько господ, которые заняты такими подкопами и имеют невероятную дерзость допускать возникновение пространства a posteriori, как следствие, как простое отношение вещей в нем, утверждая, что пространство и время – происхождения эмпирического и принадлежат телам, так что лишь наше восприятие сосуществования тел создает пространство, точно так же как наше восприятие последовательности изменений создает время (Sancta simplicitas![10] как будто слова «подле» и «после друг друга» могут иметь для нас какой-либо смысл без предварительных, дающих им значение интуиций пространства и времени!), и что, следовательно, если бы не было тел, то не было бы и пространства, которое, таким образом, уничтожилось бы вместе с их исчезновением, точно так же, как при уничтожении всех изменений остановилось бы и время11.

И такой вздор серьезно преподносится 50 лет спустя после смерти Канта. Но именно подкоп под кантовскую философию и служит здесь целью, и эта философия, если бы тезисы этих господ были верны, конечно, сразу рухнула бы. Но, к счастью, это – утверждения такого рода, которые вызывают не спор, а только презрительный смех: дело в том, что они представляют собою ересь не против кантовской философии, а прежде всего против здравого человеческого смысла, и нападение в данном случае делается не столько на известный философский догмат, сколько на истину a priori, которая как таковая составляет самый разум человека, и потому для всякого, кто находится в здравом уме, мгновенно выступает во всей своей очевидности как 2 × 2 = 4. Приведите ко мне мужика от сохи, растолкуйте ему, в чем дело, и он скажет вам, что исчезни все предметы на небе и на земле, пространство все-таки останется, и прекратись все изменения на небе и на земле, время не перестанет идти. Как достоин уважения в сравнении с этими немецкими горе-философами французский физик Пуилье, который, не печалясь о метафизике, не забывает, однако, включить в первую же главу своего общеизвестного, положенного во Франции в основу официального преподавания учебника физики два обстоятельных параграфа, один о пространстве (de l’space) и другой о времени (du temps), где он объясняет, что, если бы вся материя исчезла, пространство все-таки осталось бы, и что оно бесконечно, и что, если бы всякие изменения прекратились, время продолжало бы идти своим чередом без конца. При этом он не ссылается, как во всех других местах своей книги, на опыт, потому что в данном случае последний невозможен, – и тем не менее Пуилье говорит с аподиктической уверенностью. Ему, как физику, наука которого безусловно имманентна, т. е. ограничена эмпирически данною реальностью, – ему и в голову не приходит спросить, откуда он все это знает. Канту это пришло в голову, и как раз эта проблема, которую он облек в строгую форму вопроса о возможности синтетических суждений a priori, стала исходной точкой и краеугольным камнем его бессмертных открытий, т. е. трансцендентальной философии, которая, отвечая на данный вопрос и сродные ему, тем самым показывает, как обстоит дело с упомянутой эмпирической реальностью12.

И семьдесят лет спустя после того, как появилась «Критика чистого разума», и после того, как слава ее наполнила собою мир, эти господа имеют дерзость предлагать такие давно устарелые и грубые нелепости и возвращаться к прежнему невежеству. Если бы Кант снова пришел и увидел такое бесчинство, то он, воистину, почувствовал бы то же, что Моисей, когда, сойдя с горы Синая, он узрел свой народ пляшущим вокруг золотого тельца и во гневе разбил свои скрижали. Но если бы и Кант отнесся к этому так же трагично, я утешил бы его словами Иисуса Сираха: «Говорящий с глупым говорит со спящим; когда ты кончишь говорить, он спрашивает: “Что ты сказал?”» Ибо для этих господ трансцендентальная эстетика, этот алмаз в короне Канта, совсем не существует: они молчком отодвигают ее, как non avenue[11], в сторону. Но к чему же, по их мнению, природа создает свое редчайшее творение, великий дух, единственный среди сотен миллионов, если от благовоззрения Их Заурядности зависит уничтожить важнейшие его учения простым утверждением противного или даже пустить их без дальних слов на ветер и сделать вид, будто ничего и не случилось?

Но переживаемое теперь одичание и грубость в философии, где всякий публикует все, что ни взбредет ему в голову о вещах, которыми занимались величайшие умы, – это состояние является результатом еще и того, что с помощью профессоров философии наглый и бессмысленный бумагомарака Гегель осмеливался нести на рынок самые чудовищные измышления и благодаря им в продолжение 30 лет слыл в Германии за величайшего из всех философов. Вот с тех пор каждый и воображает, что он может смело выкладывать всякий вздор, какой придет ему в его воробьиную голову.

Итак, прежде всего, как сказано выше, господа представители «философского ремесла» стараются предать философию Канта забвению для того, чтобы им можно было снова повернуть в заплесневевший канал старого догматизма и сочинять вздорные побасенки о препорученных им излюбленных материях, – как будто бы ничего не случилось и никогда на свете не было никакого Канта, никакой критической философии13. Отсюда проистекает и замечаемое в последние годы аффектированное почитание и восхваление Лейбница, которого эти господа охотно ставят наряду с Кантом и даже превозносят над ним, – иногда достаточно наглые для того, чтобы называть Лейбница величайшим из всех немецких философов. Но Лейбниц в сравнении с Кантом – до жалости незначительное светило. Кант – великий дух, которому человечество обязано незабвенными истинами; и к заслугам его относится и то, что он навсегда избавил мир от Лейбница и от его хитроумных фокусов вроде предустановленных гармоний, монад и “identitas indiscernibilium”[12]. Кант ввел в философию серьезность, и я поддерживаю ее. Что эти господа думают иначе, легко объяснимо: на то у Лейбница и есть центральная монада, да еще и теодицея, для ее вящего подкрепления. Это моим представителям «философского ремесла» как раз на руку: при таких условиях человеку и прожить можно, и честно прокормиться. От вещей же, подобных кантовской «Критике всякой спекулятивной теологии», волосы дыбом становятся. Значит, Кант – упрямая голова, и церемониться с ним нечего. Да здравствует Лейбниц! Да здравствует философское ремесло! Да здравствует бабья философия! Эти господа в самом деле полагают, что в меру своих грошовых расчетов они могут затмить хорошее, принизить великое, предоставить кредит ложному. На время – несомненно; но уж наверное, не надолго и не безнаказанно. Ведь пробился же я в конце концов, несмотря на их хитроумные каверзы и их коварное сорокалетнее замалчивание, в течение которого я понял изречение Шамфора: «Союз дураков против умных не то же ли, что заговор лакеев для низвержения господ?»

[4] Необходимое условие (лат.).
[5] Без этого благополучию не бывать (лат.).
[6] Зд.: самую главную (др. – греч.).
[7] Источник пропитания (фр.).
[8] На глазах всего народа (лат.).
[9] Самодовольностью (фр.).
[10] Святая простота! (лат.)
[11] Зд.: недействительное (фр.).
[12] Identitas indiscernibilium – принцип, который встречается в философской системе Лейбница: два объекта никогда не могут быть полностью идентичными.