Воскрешение из мертвых (страница 3)
⁂
У Серафима Львовича, помимо неприятия всяческих лженаучных гипотез, была и еще одна тайная, не высказанная до конца даже самому себе причина заняться расследованием. Проблема была в том, что основной его труд что-то в последние недели шел уж очень тяжело. Когда два месяца назад узнал он об уникальной находке – дневнике народовольца Даринского, энтузиазму его не было предела. Профессор по праву считался крупнейшим специалистом по народовольческому движению, а по Даринскому, известному организацией покушения на тирана-губернатора, и вовсе написал несколько серьезнейших исследований, не считая научно-популярных брошюр и отдельных главок в пособиях для студентов-историков. Но вот беда – все эти работы профессора, стыдно признать, были буквально сотканы из воздуха и скреплены водой, поскольку казненный в возрасте девятнадцати лет народоволец не оставил, как ранее считалось, после себя ни записок, ни писем. А архивы местной полиции и суда, из которых можно было бы почерпнуть сведения о его деятельности и ходе процесса, пропали в смутное время – то ли с отступлением Белой, то ли с пожарами Красной армии. Вот и выходило твердых фактов биографии и политических взглядов Даринского всего три-четыре абзаца на пять изданных только за последнее десятилетие книг. Остальной объем дополнял профессор историей народовольчества в целом, особенностями его на сибирской каторжной земле и прочей шелухой. И было это ему до того унизительно и стыдно, что хоть вовсе брось.
А тут сенсация – при пожаре в архиве местной библиотеки найдены подлинные дневники этого самого Даринского! Вскоре выяснилось, что драгоценная находка пребывает в ужасающем состоянии и транспортировать ее в Новосибирск нет никакой возможности. Знаменитый же столичный реставратор – единственный, которому можно было бы поручить заботу о рукописи, занят другим, не менее важным делом и в ближайший год в сибирский городок не приедет. Вот и пришлось Серафиму Львовичу, как Магомету, самому ехать к рукописи, чтобы уже здесь, заручившись помощью местного фотографа, сделать снимки. В библиотеке же, названной в честь великого народовольца, профессор повелел учинить подробнейшую ревизию в надежде отыскать еще что-нибудь столь же сенсационное. А сам на время ревизии решил поселиться в городе, чтобы в следующей своей книге уделить внимание и художественному описанию родины Даринского, рассказав читателю, по каким улочкам любил гулять этот так и не доучившийся студент, какое впечатление на него произвели в детстве экзекуции ссыльных на местном эшафоте и так далее.
Еще не ознакомившись с рукописью, Серафим Львович уже представлял себе в деталях всё, что там прочтет, благо прочтено им было до этого немало дневников народовольцев, и все они были похожи между собой до неразличимости. Но в дневнике Даринского ждала его сенсация, а вернее, и не сенсация даже, а какая-то тайна – рукопись, хоть и была на русском языке и состояла из понятных большей частью слов, смысл являла собой совершенно необыкновенный. Необыкновенный и до того неслыханный, что у несчастного профессора при чтении начиналась мигрень. Не веря собственным глазам, пересматривал Серафим Львович фотографические снимки и всё пытался объяснить написанное – то ли это такие литературные опыты, то ли народоволец использовал тайный шифр, то ли рукопись вообще неверно атрибутирована… Всё напрасно! Выходило по всему, что рукопись эта подлинная, того самого Даринского, фантастическим романом не является и ни на один известный профессору шифр не походит. И получается, что… Ничего не получается! Будь на месте Серафима Львовича какой-нибудь другой специалист по народовольцам, он бы, пожалуй, и мог придумать объяснение – неправильное, неправдоподобное, но политически верное, и искренне отстаивал бы его перед научной общественностью. Но Серафим Львович так не мог…
Дело в том, что много лет назад, еще когда кудри на голове профессора были черными и знакомые девушки звали его не по имени-отчеству, а Серафимушкой или даже Симочкой, в общем, годах в двадцатых-тридцатых, никакими народовольцами Серафим Львович не занимался, а был молодым, подающим надежды ассириологом. И не где-то в Сибири, при университете, больше славящемся своими физиками, чем лириками, а в самом Ленинградском государственном университете! Знаком он тогда был и с Шилейко, и с Рифтиным, и со Струве, а с последним даже дискутировать решался, несмотря на разницу в возрасте… Но году в тридцать пятом началось на кафедре неладное: то один преподаватель не выйдет с утра на работу, то другого заберут прямо во время обеда…
Завкафедрой, нагружая молодого Серафима Львовича дополнительными преподавательскими часами, грустно пошутил: «Этак вы у нас скоро старейшим преподавателем станете», а на следующий день и сам пропал.
«Э-э-э-э, – смекнул молодой человек. – Керосином дело попахивает! Как бы и за мной чего не нашли». Собрав чемодан, Серафим Львович сдал ключ от комнаты коменданту и отбыл в неизвестном направлении, чтобы через месяц, уже числясь при Новосибирском университете, начать писать монографию об истории народовольческого движения. Спешно женившись и взяв фамилию жены, Серафим Львович выбросил в корзину все научные достижения, принесшие ему известность под другой, опасной фамилией, и зажил тихой жизнью провинциального преподавателя, ни в чем предосудительном не участвующего, а потому ни в чем таком и не замеченного.
Но воспоминания, воспоминания-то об увлечениях юности, о вечерах в холодной, прокуренной комнате Шилейко, где из темноты звучал голос притягательной и недоступной Анны Андреевны: Enūma eliš lā nabû šamāmū šapliš ammatu šuma lā zakrat[1]… Воспоминания эти – их куда выбросишь? Так и жил с ними Барский. И теперь, встретив до ужаса знакомые слова в проклятом дневнике, не знал, что и думать…
С каждым днем профессор все меньше времени проводил с рукописью, а все больше гулял или просто сидел перед окном, размышляя, как бы подать эту рукопись научному сообществу. Ведь и не спрячешь ее уже! Как же нехорошо-то…
Вот от этого «нехорошо» прячась, и решил Серафим Львович отвлечься, занять ум какой-нибудь детективной историей. Иные, простые люди в таких случаях открывают книжку, находя утешение в вымышленных преступлениях и хитроумных сыщиках. Но Серафим Львович был, вне всякого сомнения, личностью выдающейся – он решил стать и автором, и главным героем происходящего расследования.
Для начала Алик в свой единственный выходной был отправлен по известным уже адресам на улице Ленина и Первомайской. Перед этим профессор заставил его выучить список вопросов, которые нужно было задать родственникам и соседям умерших, смотря по обстоятельствам. Вопросы эти касались всех сторон жизни – от материального положения до романтических увлечений (учитывая возраст погибших, профессор не исключал и некоего шекспировского здесь сюжета).
Результатов опроса Серафим Львович ждал с неожиданным для себя нетерпением. Он ходил по комнате из угла в угол, по-наполеоновски заложив одну руку за борт жилета, часто курил и поглядывал на часы.
Наконец пришел Алик. Но сведения, им собранные, оказались крайне неудовлетворительными – формальными какими-то. Вроде бы аккуратно всё записано: с кем встречались, чем увлекались, как часто выпивали, а цельной картины никак из этого не вырисовывалось. Поскрипел зубами профессор, читая отчет, но ругать Алика не стал. Понял, боится тот, что слухи об учиненных расспросах до начальства дойдут, вот и не проявляет энтузиазма. Но ничего, решил Серафим Львович, для систематизации сведений сгодится. А на следующий день, прямо с утра, отправился на улицу Ленина сам.
⁂
В двухэтажном, дореволюционной еще постройки доме № 3 было восемь квартир. В темном подъезде при входе встретилась профессору пожилая дама. Именно дама, в этом уж он разбирался: шея прямая, гордая, лицо узкое и надменное, а взгляд… б-р-р-р! Знакомыми показались Серафиму Львовичу эта дама и этот взгляд, но обстоятельств знакомства он так и не припомнил, успокоив себя тем, что, должно быть, на рынке как-то сталкивались. Дама слегка кивнула в ответ на учтивый поклон профессора, как бы тоже выражая узнавание, и прошествовала к выходу.
Дверь в квартире погибшего Василенко открыла еще одна старуха, но совсем другого рода. Это была маленькая, бойкая и опрятная деревенская старушечка, пахнущая яблоками и душицей. Из-за спины ее выглядывали два мальчика лет трех и пяти. Серафим Львович тут же сообразил, что перед ним бабка того самого Василенко, и представился профессором из Новосибирска и доктором наук. Слово «исторических» он намеренно опустил, полагаясь на то, что бабка сама домыслит его причастность к медицине. Так и вышло. Старушка сразу собралась и отвечала на все вопросы Серафима Львовича обстоятельно, не спеша и с полным пониманием важности происходящего. Но как ни пытал ее профессор, как ни путал своими каверзами, ничего подозрительного выяснить ему не удалось: Юрий Василенко был обыкновенным, даже положительным молодым человеком, не пил, не курил, занимался волейболом, хорошо работал и уважал старших. Вот и в последний день он принес с завода получку, отдал матери, помог соседке повесить картину, поиграл с племянниками и лег спать. А утром… Ох ты, горюшко горькое! На кого же ты нас, Юрочка, оставил, ведь одни ж мы теперь, без мужика, а этих несмышленышей кто ж на ноги поставит – ни отца у них нет, ни вот дяди любимого теперь… Умер внучок… Серафим Львович повздыхал, поохал вместе с бабкой да и попрощался.
Родственники следующей погибшей, Анны Коноваловой, проживали в соседнем подъезде. Встретили они гостя неприветливо и отвечали на вопросы скупо, потому как были, судя по всему, невысокого мнения о самой Анне. Убралась, дак и черт с ней, – сквернословили мать и отчим, – добро б девка была путевая, а тут и жалеть не о чем! Из красоты – коса рыжая, из моральных достоинств… ничего, в общем! Шваль! С соседом, Василенко, знакома была, конечно, но близких отношений не водила. Да куда ей! Побрезговал бы Юрка такой прошмандовкой – он-то себя в чистоте держал… Как умерла-то? Да как все умирают – легла и не встала. А что перед тем делала? Спала весь день да жрала, дармоедка! К соседке вечером зашла, к Евгении Спиридоновне, а потом на б… гулянки отправилась. Ну а как вернулась, мы не знаем, спали все уж, мы чай люди рабочие, нам вставать рано.
Профессор порадовался, что не придется на этот раз притворно вздыхать по поводу безвременной кончины незнакомой ему девушки, и поспешил уйти. И тут он вспомнил, где видел давешнюю строгую даму. Конечно! Это же и есть Евгения Спиридоновна, служащая местной библиотеки.
И хотя Серафим Львович добросовестно продолжал свое расследование вплоть до самого вечера, мы за его передвижениями по городу более следить не будем, потому как ровным счетом ничего нового, что как-то приукрасило бы сухой отчет Алика, профессор не выяснил. И только совсем уже поздно ночью, когда сидел он дома под уютной лампой и сопоставлял свои записи, внезапная догадка посетила его! Было… Было еще кое-что общее у всех жертв, помимо молодости и отменного здоровья! Все они без исключения в день перед смертью заходили в квартиры к соседкам: двое зашли к Евгении Спиридоновне, еще пятеро – к некоей Домбровской и целых десять человек побывало у гостеприимной Амалии Ивановны Штир, заведующей библиотекой… Назвать это простым совпадением у настоящего ученого язык бы не повернулся! Серафим Львович был уверен, что на поверку Домбровская окажется Боженой Бориславовной – третьей библиотечной сотрудницей.
Надо сказать, что библиотечный триумвират поразил профессора с самого первого дня знакомства. Поначалу Барский даже постыдно вздрагивал всякий раз, когда встречался в коридорах с одной из этих мегер, младшей из которых было никак не меньше девяноста лет. Профессору казалось, что на него движется какая-то уродливая тень со сложным очертанием то ли крыльев, то ли пышных, давно ушедших в прошлое платьев, и тень эта по странной причуде освещения занимает куда больше положенного ей места… Жуткие старухи!
Потом он, конечно, привык к ним, а вскоре вообще перестал радовать библиотеку своим присутствием, всецело отдавшись анализу рукописей на дому. И вот теперь старушечьи тени вновь появились, так сказать, на горизонте.
Будучи убежденным материалистом, профессор напрочь отмел возникшие было мыслишки «а вдруг…».