Летний сад (страница 18)
Александр и Фредерик переглянулись. Александр отвернулся, но глаза Фредерика уже успели наполниться слезами. Фредерик тогда ничего не сказал, но днем, когда они причалили, он задержался и спросил Татьяну, можно ли ему поговорить с Александром наедине. Она, бросив на Александра тревожный взгляд, неохотно оставила им сэндвичи и увела Энтони обедать домой.
– Так где ты был? – спросил Фредерик, преждевременно постаревший, хотя ему было всего сорок два. – Я был в Треблинке. Такой вот путь – от Амстердама до Треблинки. Представь.
Александр закурил, предложил сигарету Фредерику, но тот покачал головой.
– Ты неправильно понял, – сказал Александр.
– Покажи руку.
Александр закатал рукав.
– Ничего неправильного. Я везде такое узнаю. С каких это пор американских солдат метили германскими номерами?
Сигарета была недостаточно длинной, дыма не хватало.
– Не знаю, что тебе сказать. Да, я был в концентрационном лагере в Германии.
– Это очевидно. В котором из них?
– Заксенхаузен.
– О… Там был тренировочный лагерь СС.
– Там было много чего.
– И как ты туда попал?
– Длинная история.
– Времени у нас достаточно. В Майами есть большая коммуна беженцев-иудеев. Хочешь пойти со мной сегодня вечером на наше собрание? Мы встречаемся по четвергам. Несколько человек, вроде меня и тебя, мы собираемся, разговариваем, немножко выпиваем. Ты выглядишь так, словно отчаянно нуждаешься в таких, как ты сам.
– Фредерик, я не иудей.
– Не понимаю, – неуверенно произнес Фредерик. – Тогда почему немцы тебя заклеймили?
– Это не немцы.
– А кто это сделал?
– Советы. Они после войны управляли тем лагерем.
– Ох, эти свиньи! Ничего не понимаю. Ладно, все равно идем со мной. У нас там есть три польских еврея – даже и не подумаешь, что кто-то из них выжил, а? – и они попали в плен к Советам после того, как Украина вернулась от немцев к русским. И они каждый четверг обсуждают, чья оккупация была хуже.
– Ну, Гитлер мертв. Муссолини мертв. Хирохито отошел от дел. Фашизм приобрел дурную репутацию после двадцати лет власти. И кто стал сильнее прежнего? Вопрос подскажет тебе отгадку.
– Ладно, согласен. Но зачем было советским делать это с тобой, если ты не еврей? Они не клеймили американских военнопленных, они же сражались на одной стороне.
– Если бы Советы знали, что я американец, они бы давным-давно пристрелили меня.
Фредерик посмотрел на него с подозрением:
– Не понимаю…
– А я не могу объяснить.
– Как ты сказал, в каких частях ты служил?
Александр вздохнул:
– Я был в армии Рокоссовского. В девяносто седьмом штрафном батальоне.
– Что… но это не армия Соединенных Штатов!
– Я был капитаном Красной армии.
– О боже мой… – На лице Фредерика отразилось крайнее недоумение. – Так ты – советский офицер?
– Да.
Фредерик вскочил со скамьи так быстро, что его трость скользнула, и он чуть не упал.
– У меня сложилось неверное впечатление о тебе. – Он двинулся прочь. – Забудь, что мы вообще разговаривали.
Александр вернулся домой откровенно расстроенным.
– Энтони! – позвал он, едва перешагнув порог. – Иди сюда! Я уже говорил тебе это и скажу еще раз, но это абсолютно в последний раз: прекрати рассказывать обо мне посторонним!
Мальчик растерялся.
– Тебе не обязательно понимать, ты должен просто слушать. Я тебе велел помалкивать, а ты все равно ведешь себя так, словно ничего не понял!
Татьяна попыталась вмешаться, но Александр резко оборвал ее и снова обратился к сыну:
– Энт, в качестве наказания завтра ты не пойдешь на катер со мной. Я возьму тебя через день, но ты никогда больше не станешь говорить обо мне с чужими, иначе я навсегда прогоню тебя с лодки. Понятно?
Малыш заплакал.
– Не слышу, Энтони!
– Я понял, папа.
Выпрямившись, Александр увидел, что Татьяна молча наблюдает за ними от плиты.
– Было бы неплохо, если бы ты натянула льняную рубашку на рот Энтони, как на мое тело, – сказал он и поужинал в одиночестве на палубе их плавучего дома.
После того как Татьяна уложила Энтони, она вышла наружу.
Первым, что сказал Александр, было:
– Мы уже несколько недель не ели мяса. Я устал от креветок и камбалы, как ты от лобстеров. Почему ты не можешь купить мяса?
Замявшись и запинаясь, Татьяна ответила:
– Я не могу пойти на Центральный мясной рынок. У них там на окне объявление… вроде военного сувенира…
– И?..
– Там написано: «Конское мясо без ограничений – карточки не нужны».
Оба умолкли.
Татьяна идет по улице Ломоносова в Ленинграде в октябре сорок первого года, пытаясь найти магазин, где есть хлеб, чтобы отоварить свои продуктовые карточки. Она прошла мимо толпы людей. Она маленькая, она не видит, что они окружили. Внезапно толпа расступается, появляется молодой человек с окровавленным ножом в одной руке и куском сырого мяса в другой, и Татьяна видит изрезанную плоть только что убитой кобылы за его спиной. Уронив нож на землю, парень вгрызается в мясо. Один из его зубов выпадает, он выплевывает его и продолжает лихорадочно жевать. Мясо!
– Тебе лучше поспешить, – говорит он Татьяне с набитым ртом, – или там ничего не останется. Хочешь взять мой нож?
А Александр вспоминает пересылочный лагерь после Кольдица.
Еды для двухсот человек там не было; их держали на прямоугольной площадке, окруженной колючей проволокой; на вышках по четырем углам стояли охранники. Никакой еды, кроме лошадей, которых каждый день в полдень охранники убивали и оставляли посреди умирающей от голода толпы с ножами. Они давали людям шестьдесят секунд, а потом открывали огонь. Александр выжил только потому, что сразу бросался к голове лошади и вырезал язык, прятал его в робе и отползал прочь. На это ему требовалось сорок секунд. Он проделывал это шесть раз и делился языком с Успенским. Паши уже не было.
Татьяна стояла перед Александром, прислонившись к поручням палубы и прислушиваясь к плеску воды. Он курил. Она пила чай.
– Так что там случилось? Почему ты ужинал один?
– Я не хотел ужинать вместе с тобой и видеть твой осуждающий взгляд. Не хочу, чтобы меня осуждали, Таня… – Он показал на нее пальцем. – А в особенности ты. Сегодня из-за Энтони мне пришлось иметь неприятный и нежеланный разговор с искалеченным евреем из Голландии, он по ошибке принял меня за брата по оружию, но узнал, что я сражался за страну, которая отдала Гитлеру половину польских евреев и всех украинских.
– Я не осуждаю тебя, милый.
– Ни на что я не гожусь. Даже для вежливого разговора. Ты, возможно, права, права, я не могу заново выстроить свою жизнь, работая на лодках Мэла, но ни на что другое я не способен. Я не знаю, как быть чем-то. У меня в жизни была только одна работа – я был офицером Красной армии. Я знаю, как обращаться с оружием, устанавливать мины в земле, водить танки, убивать людей. Я умею сражаться. Ох, и еще я знаю, как сжигать дотла деревни. Это все, что я умею. И я делал все это ради Советского Союза! – воскликнул он, глядя на воду, не на Татьяну, а та стояла на палубе, внимательно глядя на него. – Я полный неудачник, – продолжил Александр. – Я накричал на Энтони, потому что нам приходится делать вид, что я кто-то другой. Мне приходится лгать, отрицать себя. Точно так же, как в Советском Союзе. Иронично, да? Там я отрицал свою американскую суть, а здесь отрицаю советскую.
Он стряхнул в воду пепел с сигареты.
– Но, Шура, ты ведь был не только солдатом, – сказала Татьяна, не в силах отрицать, что он прав.
– Хватит делать вид, что не понимаешь, о чем я! – огрызнулся он. – Я говорю о том, как просто жить!
– Ну, я понимаю, но прежде ты справлялся, – прошептала она, отворачиваясь от него и глядя вдаль, на темный залив.
Ну почему не появится Энтони и не помешает разговору, который, как с запозданием осознала она, ей не хочется продолжать? Александр был прав: было много такого, в чем ей не хотелось бы разбираться. Он не мог говорить кое о чем, и она не хотела. Но теперь она очутилась в самой гуще этого. Приходилось.
– Мы хорошо жили в Лазареве.
– Это была фальшивая жизнь, – возразил Александр. – В ней не было ничего настоящего.
– Это была самая настоящая жизнь из всего, что мы знали. – Ужаленная его горькими словами, Татьяна опустилась на палубу.
– Ох, послушай! – пренебрежительно произнес Александр. – Там было то, что было, но всего какой-то месяц! Я возвращался на фронт. Мы притворялись, что живем, пока бушует война. Ты занималась домом, я ловил рыбу. Ты чистила картошку, пекла хлеб. Мы вешали простыни на веревку для просушки, как будто мы и вправду живые. А теперь мы пытаемся повторить это в Америке. – Александр покачал головой. – Я работаю, ты прибираешься в доме, мы копаем картошку, ходим в магазин… Мы едим вместе. Мы курим. Мы иногда разговариваем. Мы занимаемся любовью… – Он помолчал, глядя на нее с сожалением и притом… обвиняя? – Но это не та любовь, что в Лазареве.
Татьяна опустила голову; та любовь была запятнана ГУЛАГом.
– Но что-нибудь из этого может дать мне еще один шанс спасти твоего брата?
– Ничто не может изменить того, что не может измениться, – ответила она, прижимаясь головой к коленям. – Мы можем изменить лишь то, что может измениться.
– Но, Таня, разве ты не понимаешь: то, что мучает тебя сильнее всего, – это как раз то, чего ты не можешь исправить?
– Это я понимаю, – прошептала она.
– И разве я тебя осуждаю? Давай подумаем. Как насчет того, чтобы изгнать лед из границ твоего сердца? Это поддастся переменам, как ты думаешь? Нет-нет, не качай головой, не отрицай этого. Я знаю, как все было прежде. Я знаю ту веселую глазастую девочку шестнадцати лет, которой ты когда-то была.
Татьяна и не качала головой. Она ее опустила; это совсем другое дело.
– Ты когда-то прыгала босиком по Марсову полю вместе со мной. А потом, – продолжил Александр, – ты помогала мне тащить тело твоей матери на санках на промерзшее кладбище.
– Шура! – Она поднялась на подгибающихся ногах. – Из всего, о чем мы могли бы поговорить…
– Тащили на санках, – прошептал он. – Всю твою семью! Скажи, что ты все еще не на том льду озера…
– Шура! Прекрати! – Татьяна попыталась зажать уши.
Он схватил ее за руки и поставил перед собой.
– Ты все еще там, – произнес он едва слышно, – ты все еще пробиваешь дыры во льду, чтобы похоронить их.
– Ну а как насчет тебя? – неживым голосом возразила Татьяна. – Ты каждую ночь заново хоронишь моего брата после того, как он умер на твоей спине.
– Да, – так же безжизненно согласился Александр, отпуская ее. – Именно так. Я рою яму в замерзшей земле для него. Я пытался его спасти, но я его убил. И похоронил твоего брата в неглубокой могиле.
Татьяна заплакала. Александр сел и закурил: для него это было вместо слез, яд в горле подавлял боль.
– Давай уедем и будем жить в лесу, Таня. Потому что ничто не заставит тебя снова прыгать рядом со мной в Летнем саду. Не только я исчез. Так что давай будем варить уху на костре в нашем стальном котелке, будем и есть и пить из него. Ты заметила? У нас одна кастрюля. У нас одна ложка. Мы живем так, словно все еще на войне, в окопе, без мяса, без настоящего хлеба, без каких-то вещей, без гнезда. Только так мы с тобой можем жить – как бездомные и заброшенные. Мы обладаем друг другом, не раздеваясь, прежде чем они не начали снова стрелять, прежде чем к ним подошло подкрепление. Мы до сих пор там. Не в Лаверс-Ки, а в окопе, на том холме в Берлине, ждем, когда нас убьют.
– Милый, но врага больше нет, – сказала Татьяна, начиная дрожать, вспоминая Сэма Гулотту и Министерство иностранных дел.
– Не знаю, как ты, а я не могу жить без врага. Я не умею носить гражданскую одежду, которую ты мне купила. Я не понимаю, как можно не чистить каждый день оружие, как не стричься по-военному и как сдерживаться и не кричать на тебя и Энтони… И я не знаю, как ласкать тебя медленно или овладевать тобой медленно, словно я вовсе и не в тюрьме и стражники не войдут в любую минуту.