Летний сад (страница 21)

Страница 21

По дороге через Техас Александр вспоминал, как в Германии после избиения он лежал на окровавленной соломе и мечтал о ее поцелуях, и эти воспоминания сливались с памятью о прошлой ночи, и вдруг он ощущал, что она целует не шрамы, а открытые кровоточащие раны, а он мучается оттого, что она плачет, и соль ее слез смывает часть его плоти, и он умоляет ее остановиться, потому что больше не может этого выносить. «Целуй где-нибудь еще, – просит он. – Где угодно еще». Он уже не в силах. Его тошнит от самого себя. Она запятнана не только ГУЛАГом. Она запятнана всей его жизнью.

«Тебе больно, когда я их касаюсь?»

Он должен лгать. Каждый ее поцелуй на его ранах пробуждает память о том, как он их получил. Он хотел, чтобы она касалась его, и он это получил. Но если он скажет ей правду, она остановится. Поэтому он лжет. «Нет», – говорит он.

Она целует его до самого копчика и ноги и что-то бормочет о том, как он совершенен тут и там, он и сам не понимает, а потом поднимается и заставляет его перевернуться. Она ложится на него, обхватывает ладонями его голову, а он сжимает ее ягодицы (они безупречны) и целует ее лицо, не дюйм за дюймом, но сантиметр за сантиметром. А она целует его, что-то ему говорит. Он открывает глаза. «Твои глаза, хочешь знать, какого они цвета? Они бронзовые; они медные; они янтарные; они как кофе со сливками, как коньяк с шампанским. Как карамель».

«Не как крем-брюле?» – спрашивает он. И она снова плачет. «Хорошо, хорошо, – говорит он. – Не крем-брюле».

Она целует его покрытые шрамами татуированные руки, его исполосованную грудь. Теперь он видит ее лицо, губы, волосы, и все сияет в мерцающем свете. Его руки легко ложатся на ее шелковую голову.

«К счастью, на твоем животе мало ран», – шепчет она, целуя черную линию, что начинается от солнечного сплетения и тянется вниз.

«Да, – стонет он в ответ. – Ты знаешь, как мы называли людей с ранами на животе? Трупами».

Она смеется. А он нет. Его замечательный сержант Теликов медленно умирал от ножевой раны в живот. Морфина не хватало для того, чтобы позволить ему умереть безболезненно. Успенский милосердно пристрелил его – по приказу Александра, – и лишь в этот раз Александр отвернулся. Напряженность, смерть, жизнь, все вместе, и нет морфина, и нет милосердия. Есть только Татьяна.

Она что-то бормочет, мурлычет. «Труп – это не ты».

Он соглашается. «Нет, не я».

Ее грудь напряженно прижимается к…

Он останавливает ее. «Чего еще тебе хочется? Скажи, я уже вот-вот взорвусь… Чего еще?» Она садится между его ногами, ее маленькие целительные руки наконец берут его. Она потирает его между ладонями, мягко… Он замирает под ее пальцами, когда она наклоняет голову. «Шура… посмотри на себя… ты такой твердый, такой прекрасный». Он отчаянно пытается не закрывать глаза. Ее длинные волосы щекочут его живот в ритме ее движений. Ее губы такие мягкие, такие горячие, такие влажные, ее пальцы описывают круги, она обнажена, она напряжена, ее глаза закрыты, она стонет, лаская его языком. Он охвачен огнем. Он снова в кандалах. Только теперь, миновав это, но не преодолев, он хранит молчание днем, когда его руки с дрожью тянутся к ней, ища подчинения, а ночью ища раскаяния.

Но ночи недостаточно. Как он то и дело повторяет ей, ничего не достаточно. И потому теперь он старается не разбить фургон.

Она сидит, глядя вперед, на бесконечные поля, а потом внезапно поворачивается к нему, словно хочет что-то сказать. Сегодня ее глаза прозрачны от солнечных желтых лучей, бьющих из радужек. Когда эти глаза не затуманены или не заполнены бездонными водами рек и озер, оставшихся позади, они абсолютно прозрачны – и опасны. Они многозначительны и бездонны. И что хуже всего – они испускают свет. От них не спрятаться. Сегодня, после того как она сочла его приемлемым, эти глаза снова смотрят на дорогу, руки расслабленно лежат на коленях, грудь вздымается под розовым хлопком. Ему хочется ласкать ее, ощущать в ладонях ее грудь, ее мягкую тяжесть, прижаться к ней лицом… долго ли еще до ночи? Она так чувствительна, он даже дохнуть на нее не может без того, чтобы она не вздрогнула; в ее розовых сосках, похоже, сосредоточилось множество нервных окончаний ее тела. У нее изумительная, невероятная грудь. Руки Александра крепче сжали руль.

Боковым зрением он видит ее озабоченный взгляд: ей кажется, он из-за чего-то мучается. Ну да, он просто глупеет от похоти. Она слегка наклоняется к нему и выдыхает:

– Пенни за твои мысли, солдат.

Александр слегка откашливается, справляясь со своим голосом.

– Я думал, – спокойно говорит он, – о свободе. Ты появляешься, ты уходишь, и никто о тебе не вспоминает. Любая дорога, любая дорога в стране, в штате, от одного города до другого, никогда не останавливаться, никаких проверок. Никто не спрашивает у тебя паспорт, никто не интересуется твоими делами. Всем плевать, чем ты занимаешься.

И что делала его жена? Она сидела неподвижно и – было ли это напряжением? – слушала его, ее руки уже не были расслаблены, они сжались, а потом она расстегнула платье, спустила лиф и откинулась на спинку сиденья, улыбаясь и крепко закрыв глаза, и несколько мгновений сидела так, полуобнаженная, для него. О боже, благодарю тебя.

* * *

Село ли уже солнце? Да, наконец-то, и костер горел, и Энтони заснул, и все было хорошо, но чего действительно хотелось Александру, так это видеть Татьяну при свете дня, и чтобы на нее не падали тени, и чтобы он мог смотреть на нее с нескрываемым желанием, не приправленным войной, смертью, его собственной болью, что преследовала его так же, как он преследовал Татьяну на кадрах пленки черно-белой кинокамеры, которую она заставила его купить в Новом Орлеане (он узнал, что Татьяна питает слабость к новинкам). Всего раз, и это было в сиянии дня из чистого желания, ничего больше. Она тоже не была тогда счастлива, это он знал. Что-то давило на нее. Она часто не могла смотреть на него, а он тоже был слишком разбит, чтобы любопытствовать. Он обычно бывал сильнее, но не теперь. Его сила осталась где-то позади – в тысячах миль к востоку, на замерзшей Каме, на сияющей льдом Неве, на обледеневшей Ладоге, в лесистых горах Святого Креста в Польше, в Германии, вместе с подлецом Успенским, его лейтенантом, его другом, долгие годы предававшим его с холодным сердцем, – все осталось позади на замерзшей земле с едва засыпанным землей Пашей. Боже! Пожалуйста, не надо больше! Александр содрогнулся, предупреждая лихорадку. Вот что делает с ним ночь. Но погоди…

Она стояла перед ним, словно пытаясь понять, чего он хочет. Разве это не очевидно? ДНЕВНОГО СВЕТА! Он сидел не шевелясь, не говоря ничего, и в нем разгоралась ярость. Он привык ни в чем не нуждаться и ничего не желать, кроме владения ее послушным телом – и теперь тоже этого хотел, – но Таня давала ему и кое-что еще. По крайней мере она дала ему другое, к чему можно стремиться. Она стояла перед ним, светловолосая, нагая, дрожащая и смущенная, с телом цвета опалесцирующего молока. Он уже задыхался. Она такая мягкая и маленькая, гладкая, ее нагое тело наконец в его жадных руках, ее золотые волосы мерцают… Она вся мерцает. Он срывает с себя одежду, сажает ее к себе на колени, пристраивает поудобнее, целует ее соски, гладит волосы. Он и пяти минут не может ждать вот так – когда ее соски в его губах, теплая грудь прижата к его лицу, шелковые волосы под ладонями, они падают вокруг него, как жидкий мед, трепещут, тонкие, мягкие и шелковые. Даже пять минут. О боже, спасибо тебе.

* * *

В Новом Орлеане по ностальгическому порыву он купил ей платье, которое увидел в какой-то витрине, цвета слоновой кости, муслиновое, с пышной юбкой и кружевом. Платье было чудесным, но, к сожалению, оказалось ей велико: она просто утонула в муслиновых волнах. А меньшего размера в магазине не было.

– Ваша жена очень миниатюрная, сэр, – сказала пышная продавщица, глядя хмуро и осуждающе, то ли не одобряя миниатюрность Татьяны, то ли выражая недовольство тем, что такой крупный мужчина женился на крохе.

Но они все равно взяли это платье вопреки суждению мощной продавщицы, и тем вечером в их убогом и душном номере в отеле, рядом со спящим в их кровати Энтони и под гудящим на потолке вентилятором, Александр молча измерил Татьяну, убеждая себя, что это математика, а не любовь, это просто окружности. Ее лодыжки – шесть дюймов. Икры – одиннадцать. Верхняя часть бедер – восемнадцать с половиной. Сантиметр упал, руки Александра сомкнулись на ее бедрах, пальцы горели. Он продолжил. Бедра, прямо над светлыми волосками, – тридцать два дюйма. Талия – двадцать один. Снова уронив сантиметр, он обнял ее за талию. «Энтони рядом, – прошептала она. – Спит беспокойно…»

Ее грудь – тридцать шесть дюймов. Если обхватить ее с поднявшимися сосками – тридцать шесть с половиной. Сантиметр упал окончательно, Энтони ворочался. «Шура, пожалуйста…» Комната была крошечной и жаркой, и через открытое окно их могли услышать матросы… Но на этот раз математики было недостаточно. В углу, задыхаясь, стоя на коленях на жалобно скрипящем полу, в каком-то футе от спящего Энтони и смеющихся снаружи моряков…

Теперь, уже в пути, он страдал от жажды, голода, сильного возбуждения; он оглянулся, проверяя, что делает Энтони, занят ли он своими жуками, достаточно ли он занят жуками, чтобы не увидеть, как его отец слепо тянется к его матери. Но Энтони с заднего сиденья наблюдал за ними:

– О чем ты думаешь, па?

– Ох, ты же знаешь своего папу. Немножко о том, немножко об этом. – Александр слегка охрип.

Скоро они покинут Западный Техас и окажутся в Нью-Мексико. Александр бросил еще один долгий взгляд на ключицы Татьяны, стройные плечи, верхнюю часть рук (восемь), изящную шею (одиннадцать), белое горло, которое ожидало его поцелуев. Взгляд скользнул вниз, к ее босым ногам под хлопковой юбкой; белые и изящные, как и ее руки; ступня – шесть, кисти рук – пять, на три дюйма меньше его собственных, – но он задержался именно на ступнях; почему?.. И вдруг он открыл рот, чтобы издать протяжный болезненный вздох при тяжелом нежеланном воспоминании. Нет-нет, только не это… пожалуйста… Он вздрогнул. Нет.

…Ноги – грязные, большие, с почерневшими ногтями, покрытые синяками, неподвижно лежавшие под рваной, старой коричневой юбкой, – ноги мертвого тела пораженной гангреной женщины, которую он нашел в прачечной… Именно Александру пришлось тащить ее за эти ноги к могилам, которые он только что выкопал для нее и трех других, умерших в тот день…

Он пошарил рядом с собой в поисках сигарет. Татьяна достала одну для него, протянула ему вместе с зажигалкой. Он нервно закурил… Он натянул юбку той женщины ей на лицо, чтобы на него не падала земля, когда он засыпал эту малую часть общей могилы. Тело женщины под юбкой оказалось так изуродовано, что Александра невольно затошнило.

Тогда. И теперь.

Он прижал ладонь ко рту, когда сигарета погасла, и быстро вздохнул.

– Ты в порядке, капитан?

Ему нечего было сказать. Он обычно вспоминал ту женщину в худшие и самые неподходящие моменты.

Наконец его губы перестали невольно дергаться. Тогда. И сейчас. Со временем он увидел столько, что стал безразличен ко всему. Он калечил себя, закалял себя, чтобы не осталось ничего, что пробуждает чувства. Наконец он заговорил, когда они пересекли границу штата:

– Придумай что-нибудь веселое, Таня. Мне бы не помешала шутка.