Славные подвиги (страница 6)
Кроха не отвечает, только ковыляет к своим друзьям. Скоро он скрывается за спинами ребят вдвое больше него. Заручившись его согласием, мы начинаем приготовления. Собираем костер в три тела шириной и в два высотой. Каждый ряд переложен слоем веток, хвороста и сухой коры. Чтобы огонь ни на что не перекинулся, мы окружаем костер камнями. Дарес, который вызвался развести огонь, выходит вперед с двумя заостренными черными камешками и принимается стучать ими друг об друга. От усердия он попадает себе по пальцу и на костяшке выступает блестящая капля крови, но он не вскрикивает и не останавливается, так и стучит. От кулаков пляшут искры, и вот под его пальцами вспыхивает оранжевая полоска – слой растопки сморщивается, ветки плюются и трещат. Сначала получается больше дыма, чем огня. Дети кашляют, но постепенно дым начинает светиться и пульсировать, пока не выпрыгивают красные язычки пламени, не начинают лизать кости. Никто не говорит, и долгое время не слышно звуков, кроме дыхания и горения.
– Мы будем молиться?
Сквозь дым я вижу, как кроха встает на камень. В руках у него игрушечная лошадка. Дарес говорит, что он может прочитать любую молитву, какую захочет. Мальчик оглядывается, потом опускает взгляд на лошадку. Он откашливается и начинает говорить, но голосок у него слабенький, ни хрена не слышно, приходится подойти.
– Слушай, Аид, я тебе расскажу про моего братика, потому что он незнакомых стесняется и ты его, может, не заметишь. У него волосы каштановые, немножко рыжие, и он большой. Не как я. Совсем большой, и сильный, и быстрый, и может стоять на руках и кувыркаться. – Он замолкает, прикусывает палец. – И он хорошо работает. Спроси плотника Андрокла. Мой брат работал у него в мастерской, и Андрокл мамке сказал: хорошо работает пацан, без продыху. Мамка сказала, Андрокл про всех гадости говорит, а про братика – нет. Аид, он у меня правда молодец, и, если ты его попросишь, он тебе там, внизу, будет делать и стулья, и столы, все, что захочешь. Вот это он сделал.
Кроха поднимает игрушечную лошадку высоко над головой, чтобы все разглядели. Если честно, сделано неуклюже, если бы не гигантское седло на спине, было бы скорее похоже на собаку. Кроха сжимает лошадку в кулачке.
– Я всё. Спасибо.
Остальные ребята радостно восклицают, говорят, что лошадка чудесная. Впервые за все утро малец улыбается. Зубы у него редкие и очень кривые, будто их в рот кто-то побросал. Он заходит в толпу друзей, сипит “спасибо”, опускает взгляд на лошадку и принимается плакать.
Огонь потух. Дерево сгорело, остались тлеющие кости и пепел с удивительно сладким запахом. Детишки час тому назад свалили в школу, а броню припрятали под ветки и кусты. Гелон стоит рядом, пока я тычу палкой в светящуюся челюсть.
– Мы можем это продать, – говорит Гелон.
– Что?
– Мечи, шлемы. На постановку деньги нужны. Она же будет настоящая. С масками, с музыкой. Как в Афинах.
Я киваю и подхожу к детскому тайнику. Приходится повозиться, но наконец я нахожу шлем, который подходит к моему нагруднику, и надеваю. Теперь у меня полный набор.
– Правда, – говорю я. – Деньги нам нужны.
6
Кузница Конона на краю города, за вратами Победы. От места, где мы расстались с детьми, идти долго, а солнце – белое и жирное, как звезда-обжора, – высоко, и, учитывая, что на спинах у нас мешки с броней, мы жаримся. Я отпиваю из меха. Вино теплое и хрустит на зубах. Песок здесь везде забирается, даже в задницу, но дело не только в этом. Чем дальше разрастаются Сиракузы, тем больше портится ветер в городе. Он подбирает осколки керамики, крошево от стен и крыш. Ветер часто красноватый, особенно вечером. Гермократ говорит, что нам нужно быть благодарными за красный ветер. Что он – знак расцвета Сиракуз, знак роста. Но Гермократ – мудак, и в его слова верится с трудом.
Мы у врат Победы. Говорят, раньше они были прекрасны. Их построили в память какой-то битвы с Карфагеном, украсили сияющими богами из бронзы, но большей их части уже нет – все переплавили или украли, – и остались только случайные обломки, позеленевшие от погоды: застрявшие в земле руки, рты и глаза, зажатые в кулаки или глядящие вверх.
– А вот и Конон.
Его еще не видно за повисшей в воздухе пылью, но мы чуем запах дров в горниле, слышим дребезжание и грохот молотка. От близости к цели мы оживляемся и шагаем быстрее, и вскоре уже видим груду плотно сбитых мышц – Конона.
– Как дела, Конон?
Он перестает стучать и выглядывает.
– Кто там?
– Поставщики первоклассного товара.
До прихода афинян кузница Конона была всего-навсего сараем, но война пошла ему на пользу, и теперь кузница занимает две больших кирпичных постройки. А сарай стал стойлом – теперь никаких мулов. Конон взял и купил коня. Лошади – и их безумная дороговизна – меня всегда завораживали, и я кладу броню на землю и подхожу к коню. Он красавец: рыжей масти, с бледной звездой на лбу и влажными карими глазами, которые глядят с прямо-таки понимающим выражением. Еды у меня с собой нет, так что я протягиваю ему бурдюк.
– Лампон, дашь коню вино – я тебе вторую ногу сломаю, говнюк ты хромоногий.
Я прикусываю губу и оборачиваюсь, улыбаясь.
– Да ничего ему бы не было. Вот у моего дяди конь любил выпить немножко.
– Осел это был. Откуда у твоих лошади?
На это я ничего не отвечаю, но если он продолжит в том же духе… что ж, посмотрим.
– У нас броня на продажу, – говорит Гелон, выкладывая шлем Конону на стол.
– Я сам броню делаю. Зачем мне ее покупать?
– Потому что делаешь херово.
Конон бранится, но затыкает меня взгляд Гелона.
– Шучу, – говорю. – Не обижайся.
– Лев не обижается на блоху, от которой у него чешутся яйца. Ты меня просто раздражаешь.
Я собираюсь было что-то сказать, но Гелон покачивает головой.
– Не поспоришь, Конон. Ты умен.
Конон сплевывает комок блестящей слизи – он приземляется довольно близко.
– Уж точно поумней тебя. – Он поворачивается к Гелону. – Я эту броню не куплю.
Гелон продолжает выкладывать так, будто не слышит. Меч, нагрудник, пара поножей – так и продолжает, пока на станке Конона не оказывается груда брони.
– Хотим сбыть их все.
– Бля, ты глухой или тупой?
– Что-что?
– Я спросил – ты глухой или тупой? Мне не интересно.
Гелон пристально смотрит на Конона.
– Проблемы? – спрашивает Конон, но теперь у него в голосе слышно колебание, и двое смотрят друг на друга – очень уж, сука, долго. Волоски у меня на шее встают по стойке “смирно”, и кровь пульсирует, потому что теперь в воздухе не только пыль, но и близкая драка – так и чувствую ее на языке. Но затем Конон смотрит в пол, снова откашливается и сплевывает, а потом улыбается – можно сказать, что тепло.
– Эх, не обращай внимания, Гелон. Голова от этой жарищи кругом, вот я и не в духе.
Гелон кивает и дает ему бурдюк. Конон отпивает чуть-чуть и с силой проглатывает.
– Нам нужны деньги, – говорит Гелон. – А это хорошая работа. Афинская. Продашь без проблем.
Теперь Конон присматривается к броне. Ему ни в жизнь не выковать ничего лучше, но по его нахмуренным бровям так не скажешь.
– Неплохо, – говорит он наконец. – Но я ничем не могу помочь. Гелон, правда я хотел бы, но она мне не нужна. Спрос сейчас на сиракузскую броню. С нашей символикой. Без сов этих гребаных. Пришлось бы плавить и перековывать, а у меня и так бронзы навалом. Я не смогу заплатить больше себестоимости. Я вас просто ограблю.
Гелон поражен:
– Неужели никто не заинтересуется?
Конон старательно изображает раздумье. Конечно, он скажет “нет” – но вдруг его лицо меняется и зубы обнажаются в собачьей ухмылке, будто дворняга почуяла нежданное угощение:
– Вообще есть один мужик. Неделю назад купец-иноземец объявился. Он, оказывается, коллекционирует то, что осталось после войны. Неважно, с какой стороны. Может, ему сбыть получится.
– Где нам его найти?
Конон пожимает плечами:
– Его корабль стоит у пристани. По крайней мере вчера стоял. Его не проглядишь. Единственный купеческий корабль с тараном, да еще с афинским. Говорят, заплатил ныряльщикам, чтоб достали с затонувшего корабля в Большой бухте.
Глаза Гелона несколько светлеют:
– Спасибо, Конон.
Мы уходим, взвалив мешки с броней на спины, но вдруг Конон кричит нам вслед:
– Стойте!
Останавливаться в такую жару хуже, чем идти, и я тихонько его матерю.
– Не чистите броню.
– Что, прости?
– Вы можете подумать, что это все надо почистить да отполировать, но не стоит. Мужик этот взыскательный. Говорят, хочет, чтобы военные вещицы оставляли как есть.
– В смысле, с кровью и другими пятнами? – спрашивает Гелон.
– Именно, – говорит Конон.
– Охренеть, – говорю. – Ты к кому нас отправил?
Конон хмурится:
– К богатому покупателю я вас отправил.
– Спасибо, Конон, – говорит Гелон.
Мы выдвигаемся. Тащим барахло, а по спинам у нас бежит пот, соленый и изобильный. Когда становится слышно море, Гелон останавливается, выкладывает броню и клинки на камнях, бранится. По пути к Конону мы отдраили и отполировали каждую вещицу. Казалось разумным, что за блестящий нагрудник дадут больше, чем за замызганный.
– Бля, – говорит Гелон.
– Смотри. – Я показываю на какое-то янтарное пятно с обратной стороны одного из поножей. – Многообещающе.
Гелон приглядывается и покачивает головой:
– Не хватит.
– Ну откуда нам было знать? И вообще, мне этот коллекционер не нравится. Стремный он какой-то, и…
Слова умирают у меня во рту. Гелон вытащил из кармана – или из кучи, я не понимаю, – нож, и делает на своей левой руке надрез.
– Ты с ума сошел?! Не надо!
Появляется капля темной крови и плюхается вниз, растекается по шлемам и мечам. Потом выступают еще, и падают все быстрее, пока не получается почти что поток, и мечи со всем остальным будто оживают, расцветают красным.
– Ну все, хорош.
Я отрываю от своего хитона рукав, чтобы перевязать, но он меня отталкивает. Воняет железом; Гелон бледен. Кровь выплескивается снова, мочит песок; он отбирает у меня ткань, и я помогаю ему замотать рану, покрепче замотать.
– Ты себя так угробишь. Никакая пьеса такого не стоит.
Гелон улыбается. В первый раз за долгое время – и, хоть я и перепугался, чувствую оживление. Улыбка такая убежденная, словно чувство, которое ее породило, растет из знания, и он хватает меня за руку и сжимает. Он сильный, зараза; мне больно, но я ничего не скажу. Пусть будет больно – я чувствую дружбу.
– Мы же поэзию творим, – шепчет он. – Чего она стоит, если все легко?
Он дает мне мех, и мы попиваем вино, ожидая, когда кровь высохнет.
7
На войне я только один раз побывал в настоящей битве – и это было здесь, в бухте. Из-за ноги пехотинец я хреновый. Но тут я приложил руку. Подплыл в рыбацкой лодочке прямо к афинской триере и заколол пару-тройку гребцов сквозь отверстия для весел. Пьянящее было чувство, но странное. Не видно, кого протыкаешь, только чувствуешь, как копье вонзается в мясо, и смотришь, как огромное весло дергается и замедляет ход, как жизнь, приводящая его в движение, угасает, пока оно не остановится окончательно – и тогда понимаешь, что бедняга сдох. Вроде бы всего ничего, да? Но из множества таких “всего ничего” складываются великие вещи, а та битва была величайшей из всех. Так говорит Диокл. Когда афиняне проиграли борьбу на суше, у них осталась одна надежда – море. Они пытались прорваться через бухту, но мы им спуску не дали. В море в тот день было, наверное, сотен пять кораблей, стоявших так тесно, что солдаты шли строем с одного на другой, как по земле. Если бы афиняне тогда прорвались, сейчас бы они были дома, с родными, может, в театр бы сходили, вместо того чтобы гнить в карьерах. Но они не прорвались.
День остыл, и тут приятно. Морская чешуя переливается нежно-голубым, и сложно представить, что там, внизу, лежат целые леса затонувших кораблей, будто второй город. Гелон замер и таращится на стройную темноволосую женщину, склонившуюся над корзиной с фруктами. Парочка ос пытается присесть на инжир, и она поднимает голову, прогоняя их прочь. Лицо Гелона тускнеет. Наверное, если надо, можно решить, что волосами и фигурой женщина сойдет за Десму, но глаза слишком маленькие, и нос не тот.
– Режиссеры! – нараспев кричу я ему в ухо, и он кивает, хотя по сероватому оттенку его щек понятно, что мыслями он не здесь, и приходится увести его за руку, почти как ребенка.