Жизнь Гришки Филиппова, прожитая им неоднократно (страница 5)

Страница 5

Я лежу на бабушкиной кровати, на мне «пушкинская», моя любимая рубашка, такая вся белая, а на ней черные профили Саши Пушкина с синими строчками вроде «я помню чудное мгновенье» и всякими «у Лукоморья». Очень любимая.

– Мама. – Я даже не удивляюсь. – Мама, ты приехала? Когда ты приехала из Москвы?

– Я прилетела, сынок, – тихо говорит мама и оборачивается на бабушку.

– Бабушка… Бабушка, сколько я спал?

– Четыре дня, сынок.

Я опять не удивляюсь. Все как-то очень странно и невесомо.

– Бабушка, я так долго спал, что соскучился.

– И мы соскучились, сынок. Очень.

– Бабушка. Ты какая-то усталая. Бабушка, извини, я кушать хочу. Можно я покушаю?

Бабушка куда-то исчезает. Мамина рука на лбу. Как здорово, когда мама. Вы не представляете, как это удивительно здорово, когда мамина рука на лбу…

– Мама, у тебя же работа. Ты же в командировку к папе улетала, да?

– Я потом поеду, сынок. Вот, бабушка жаркое пожарила, такое, как ты любишь. Давай, поешь тихонько. Я подую.

– Я сам. Я что-то… Мам, подними мне подушку. Мне так полегче будет.

И я кладу в рот кусочек картошки. Никогда в жизни я не пробовал такую удивительную картошку! Я чувствую каждую крупиночку, каждый вкус, все-все-все. Удивительная, необычайная, самая вкусная картошка в мире!

– Бабушка! Ты лучше всех жаришь жаркое! Бабушка… Мама? Мама, куда бабушка побежала? Бабушка плачет?

– Бабушка скоро придет. – Мама закусывает губу и гладит меня по мокрому лбу, вытирает пот из уголков глаз. – Бабушка скоро придет. Она не плачет, что ты.

Все хорошо.

Я наливаюсь силой. Все просто замечательно. За окном очень ярко горит солнце. Очень замечательный июль. Замечательное лето. Все просто чудесно. И самая вкусная картошка.

И мама…

7

А потом…

Да, думаю, можно уже рассказать.

А потом я узнал, что, пока я в беспамятстве летал в стратосферу, моя бабушка Тася чуть не убила бабушку Тамару Василенко.

Потому что Шурик Семенко, Славка Тимощук и я – вся наша троица индейцев, – а у меня был самый целкий лук, а у Шурика самый тугой, а у Славика самый косой, мы все втроем чуть не отправились в Страну Вечной Охоты, наевшись зеленого горошка, который дед Зиновий перед тем тщательно опрыскал хлорофосом.

И Жорик Василенко это прекрасно знал. И накормил нас тем горошком, чтобы мы его не обыгрывали в подводную войну.

И пережившая оккупацию бабушка Тася так душила Тамарку Василенко, что взрослые оторвать не могли, и лишь прибежавшие соседи спасли Тамарку, которая когда-то перед немцами голая плясала в оккупацию, и партизан она сдавала, но доказать потом не смогли, но за это все равно ее после войны к лестнице привязали, да в петле за подмышки подняли, да оземь брякнули так, что ступни раздробили, – оттуда у нее были такие странно толстые лодыжки, и что книжки у деда Зиновия были ворованные из интерната – на них печать была государственная. Только вот после расформирования интерната всем было все равно, да и Сталина уже не было, да и жизнь совсем другая настала.

Больше мы не играли с Жориком Василенко. Никогда.

Он прятался – Шурик на него все время охотился, хотел толстожопого из лука подстрелить, но не получалось.

А потом Шурика увезли из Топорова в Киев – во втором классе учиться.

И еще… Я немного жалел, что больше не смогу подержать в своих руках удивительную Книгу обо всем на свете.

Зато у меня, в халабуде на старой груше, на моей космической базе, было спрятано мое настоящее сокровище – очень хорошо мною нарисованная картинка, где над заснеженными горами летит специальный воздушный шар аэростат, а над ним реактивный самолет, а поверх границы стратосферы сгущается фиолетовая мезосфера, где горят метеоры, а выше начинается темная термосфера, где пылает северное сияние и летит Спутник, а еще выше открывается черная экзосфера, где только звезды шепчут сказки о дальних галактиках…

Предрассветный ветер

…В час, когда Чумацький шлях[16] поворачивается поперек бездны, когда ангелы устают разгонять ведьм и лампады звезд начинают мигать на волнах предрассветного ветра, мы все выходим во двор.

С каждым порывом душистого воздуха в саду глухо падают переспелые груши, абрикосы барабанят по шиферу сарая и скатываются в мерцающие звездной росой резеду, мяту и руту. Высоченный орех стариковскими ветвями отмахивается от клочьев сена, летящего с покоса, косматые вишни сбиваются в кучу и что-то обиженно, торопливо, захлебываясь, по-старушечьи шелестят. Свет из окон хаты освещает опущенные борта старенького «газона», который спит, словно хороший коняка[17] перед дальней дорогой.

– Я не хочу в кабину! – заранее протестую я. – Не хочу! Я не маленький!

– А и не надо, – как-то весело соглашается деда Вася. – Давай, Гриша, со мной, в кузов. – Он хватается за борт за кабиной и тенью взлетает наверх, в кузов. – Давай руку, сынок.

И поднимает меня, как котенка. Потом поднимает – вот так же, без усилий, – бабушку и маму. Дядя Петя, крякнув, отказывается:

– Ты, Васю[18], мне всю руку поломаешь, нет уж. Я сам, погодь, борта подниму.

Бухают борта, лязгают замки. Мы сидим под кабиной на покрывалах поверх горячей соломы. Посреди кузова белеет простыня, которой заботливо укрыт памятник Терентию и Антонине – моим прадедушке и прабабушке. Вся семья собрала деньги, у мастера заказали памятник мраморной крошки, фотограф дядя Сеня Долгин расстарался, сделал овалы, дядя Гриша Стеценко вырезал буквы – все сделано по высшему классу.

– Ну, хлопци та й дивчата, поехали?

Дядя Коля Павловский встает на подножку. «Газончик» аж крякает под весом его крепкого тела. Никто никогда не рисковал перечить дяде Коле – он необычайной силы моряк, дважды тонул, дважды из плена бежал, по-норвежски матерится так, что собаки вздрагивают. Только своего двоюродного брата, моего дедушку, он трепетно уважает и смиряется при любых, самых невыносимых по накалу беседах.

– Поехали.

Все крестятся. Я тоже. За спиной включаются фары, ночь становится непроглядной, звезды прищуриваются, словно загулявшие коты, чихает стартер, движок вздрагивает, бормочет спросонья, потом начинает гудеть ровно, машина приминает траву и выкатывается на дорогу, похрустывая гравием меж брусчаткой.

Глухо стучат дубовые ворота, лязгает клямка, дядя Петя, фернанделевски[19] сверкая зубами, заглядывает к нам в кузов:

– Ну?

– С Богом.

И мы едем по спящему Топорову.

Три часа ночи или три часа утра субботы – коты серыми тенями скользят по заборам, в курятниках сонно кряхтят и ворочаются куры, изредка взбрехивают старые псы, ветер кружит над головами, раскачивает фонари, шелестит в тополях…

По брусчатке[20] машина идет тихо – нам никуда не надо торопиться, нечего тяжело работавших людей будить. Наконец последние огни городка остаются за спиной, машина сворачивает с шоссе на знакомый с босоногого детства проселок и начинает пылить-раскачиваться по полям. Встречный ветер срывает и уносит клубы пыли из-под колес далеко-далеко в сияющую ночь, куда-то за ряды пирамидальных тополей. Лучи света то падают долу в зеленые волны жита[21], где свечками зажигают глаза какого-то зверя, то поднимаются к звездам, сигналя спутникам и припозднившимся ведьмам.

Украина – от края и до края.

Родина.

И такой горячий ветер, и такая сила и правда разлиты во всем, что творится в эту секунду, в этот безвременный час, что так душу заполняет восторгом, что дед мой Вася Добровский, последний раз в жизни звенящий силой мой дед, не выдерживает и встает, держась за борт; он долго смотрит вперед, как и положено морскому офицеру, потом бешено оглядывается на замершую бабушку Тася – она всегда понимает его в такие секунды – и бросает слова навстречу ветру:

– Р-р-ревела бур-ря, дождь шумел! Во мраке молнии летали!

Он поднимает песню на пару тонов выше, как тогда, в 1950-м, в Керчи, когда его неожиданно назначили солистом сводного хора Черноморского флота, когда солист, увидев в первом ряду самих Головко и Жукова, со страху потерял голос, вот Васе и пришлось – ему всегда приходилось и доставалось. И тогда дед, то ли от кенигсбергской пули, оставшейся под сердцем, то ли снова взлетая на расстрельную оршанскую высоту, расправил плечи и запел «Вставай, страна огромная!» – да так высоко, что хор ошеломленно поднялся вслед за ним в такую высь и так загремел, что адмиралы и генералы рыдали как дети…

И опять, среди Господней ночи, вслед его баритону пускает втору мама, потом третьим голосом, клиросным распевом (Боже, дай мне слова – не знаю, как они это делают!) – речитативом начинает кружить-выкруживать бабушка Тася; дядя Петя, услышав брата, не выдерживает, встает на подножку кабины, держась за дверцу, и дает подпорку густым басом, будто в бочку дудукает, что твой протодьякон, – и вся семья вдруг заливается, взлетает во весь голос так, как петь могут только люди, радостно уверовавшие в бессмертие тех, кого любят и будут любить после смерти:

Нам смерть не может быть страшна;Свое мы дело совершили: Сибирь царю покорена, И мы – не праздно в мире жили![22]

…И голоса летят в ночи, обгоняя души.

До мурашек по коже.

До скончанья веков.

Родные. Живые. Мы.

«Кон-Тики»

Мне девять.

Я болею этой книгой тяжело и неизлечимо.

Я читаю о путешествии на плоту из бальсовых бревен – на крыше бабушкиного сарая, на сеновале, в моем домике на вершине старой груши, на нижних ветвях огромных орехов, которые растут на низине прабабушкиного огорода…

Тур Хейердал и его команда…

Читать об океане и мужчинах посреди бескрайнего Океана лучше всего на высоте метра четыре – достаточно высоко от земли, чтобы не бояться в свои девять лет, и только далеко внизу теплый ветер – «ш-ш-шух, ш-ш-шух» – порывами катит волны по океану зеленого жита и бирюзового овса – но если зачитаешься и свалишься вниз, в картошку, то не отобьешь ничего, земля-то горячая, мягкая, прабабиной сапкой вспушенная – так прабаба Уля правнука спасает, сама того не зная.

Перерыть в сарае дедов инструмент, достать особую маленькую пилу для осенней обрезки яблонь, из сухих веточек нарезать девять прямых палочек, связать травинками – строго по книге! – и поставить парус с ликом, что так же страшен, как лик на темной прабабиной иконе, и веревки сплести из бабушкиных ниток, щепки воткнуть рулями – помните, как Тур и его друзья поняли, как, поднимая и опуская рули, можно управлять движением плота по лицу бескрайнего Тихого океана?

Дрожа от восторга, вынести на вытянутых руках творение рук своих, поставить на дно раскаленной солнцем балии[23], наполнить ледяной и вкусной водой из шланга и смотреть, как вода поднимает плот, как он качается и как хмурится и хохочет парус, увидев волны…

Господи, я душу готов отдать за путешествие на борту «Кон-Тики»!

Я места себе не нахожу, когда в программе передач слышу, что в «Клубе кинопутешественников» Юрий Сенкевич будет рассказывать о своих путешествиях на борту тростниковой лодки… Сначала «Ра» – это до моего рождения, а потом на борту «Ра-2», это уже я родился.

А потом подъем вручную вырубленного истукана на острове Пасхи, где короткоухие вырезали длинноухих, где люди перевели весь лес, чтобы сделать катки для своих бесчисленных базальтовых истуканов… Я учусь спать на корточках, как индейский воин в пещере, чтобы, чуть что, уметь вскочить и с диким криком проломить череп врагу!

Я на всю жизнь запоминаю «И-а-орана» – «Здравствуй» и «Те-пито-о-те-хенуа» – «Пуп Земли». Пуп Земли – так жители острова Пасхи называют свой затерянный камешек посреди бескрайнего Тихого океана…

На всю жизнь…

Когда отец мне расскажет, как наша величайшая и секретнейшая космическая боевая станция взорвана над Японией, я не заплачу.

Почти.

[16] Чумацький шлях – Млечный путь.
[17] Коняка – добродушно о лошади.
[18] Васю – местное употребление звательного падежа.
[19] Дядя Петя – точная копия Фернанделя, только кулаки страшные. Fernandel – настоящее имя Фернан Жозеф Дезире Контанден – крутейший французский актер, очень почитаемый в Топорове в те старинные годы.
[20] Да-да, в те годы и дороги в Топорове, и само Брест-Литовское шоссе из Киева на запад еще были замощены брусчаткой. Асфальт положили на брусчатку накануне Олимпиады 1980-го.
[21] Жито (укр.) – рожь.
[22] «Ревела буря» – естественно, что все в Топорове поют и говорят по-русски или малороссийски; в те годы Киев и Киевщина еще говорят по-русски, хоть и пережили насильственную коренизацию.
[23] Балия, иногда баллия (укр. местное) – большое круглое цинковое корыто ведер на шесть воды, чтобы белье стирать, малых детей купать, огурцы замачивать перед засолкой, карасей выпускать после рыбалки детворе на потеху.