Операция «Барбаросса»: Начало конца нацистской Германии (страница 5)
В свойственной ему манере Ллойд Джордж быстро взял себя в руки, попытавшись заретушировать правду глянцевым лаком валлийского красноречия, которое, впрочем, никого не обмануло. По итогам еще трех дней беспорядочных споров газета The New York Times сообщила, что «участники конференции, казалось, предчувствовали надвигающуюся катастрофу и теперь ее делегаты заняты поисками козла отпущения. Это похоже на вечеринку, испорченную озорным мальчишкой, и вопрос теперь в том, кого назначить виноватым»[27]. К 19 мая, когда дипломаты в последний раз покидали палаццо Сан-Джорджо, всем было ясно, что встреча не принесла никаких значимых результатов[28]. Генуэзская конференция оказалась полным провалом, который поставил крест на подобных международных собраниях на целое поколение[29], а Ллойд Джордж вернулся в Лондон без пальмовой ветви «мира для наших времен», которая была ему так нужна, чтобы убедить коллег по рассыпавшейся коалиции, что у него еще есть политическое будущее. Как и ожидалось, в октябре 1922 года он был смещен с поста и больше не вернулся в первый эшелон британской политики. Человек, которого он упрекал в «двойной игре», заплатил за свою подпись под Рапалльским договором еще дороже – собственной жизнью. 24 июня 1922 года, когда шофер отвозил Вальтера Ратенау на работу, с его машиной поравнялся большой мерседес. Один из пассажиров открыл огонь из автомата, убив министра иностранных дел на месте. Он был не первым видным немецким политиком, который расстался с жизнью подобным образом, и, увы, не последним. Политические убийства становились «новой нормой» в Германии – стране, которая по-прежнему страдала от травм, нанесенных как войной, так и миром.
И в Версале, и в Генуе правительства Европы продемонстрировали, что, несмотря на общее желание исцелить раны мировой войны, они слишком разобщены, а их интересы слишком противоречат друг другу, чтобы этот замысел воплотился в жизнь. Без участия самого мощного государства западного мира они не смогли разработать четкий план восстановления, а без него, как предостерегал Ллойд Джордж, дальнейшие потрясения были лишь вопросом времени. Шок Рапалльского договора был предзнаменованием, указывающим, что две крупнейшие державы континента не позволят другим диктовать свою судьбу; что недавние враги, уничтожавшие друг друга на полях сражений, так или иначе готовы сотрудничать, чтобы вырваться из сложного положения, в которое их поставили. Рапалльский договор не был причиной разворачивающейся катастрофы, но, оглядываясь назад, можно сказать, что он лишь подтвердил жестокую истину: «война, которая положит конец всем войнам», на самом деле ничего не решила.
Хотя официально Рапалльский договор ограничивался гарантиями дипломатического и экономического сотрудничества, включая нормализацию отношений, взаимный отказ от каких-либо территориальных претензий и соглашение о благоприятствовании торговле и инвестициям, взаимопонимание между двумя сторонами шло намного дальше и имело гораздо более серьезные последствия. Договор обеспечивал дипломатическое прикрытие для тайных военных переговоров между Германией и СССР, направленных на обход жестких ограничений, наложенных на рейх, и на восстановление его военной мощи.
У Великобритании не было твердых доказательств этой угрозы, но Форин-офис[30] насторожился. В своей записке Керзону, отправленной через десять дней после того, как новость о Рапалльском договоре потрясла мир, один проницательный служащий Уайтхолла предупреждал: «Я убежден, что… между сторонами есть полное взаимопонимание относительно того, что немцы окажут русским помощь в строительстве армии, и в особенности военно-морского флота: такое сотрудничество может коренным образом изменить будущее Европы»[31]. Его предостережение не совсем соответствовало фактам. Хотя Советы и получали важную военно-техническую информацию, главным результатом договора было то, что немцы в обход условий Версаля смогли начать восстановление своих вооруженных сил вдалеке от любопытных глаз Западной Европы.
Буквально через несколько недель после подписания договора в Рапалло Москва дала согласие на создание летной школы рейхсвера в Липецке (460 километров к югу от столицы) и завода по производству химического оружия в Вольске (300 километров к югу от Самары). Под видом производства тракторов такие оружейные компании, как «Крупп» и «Юнкерс», открыли фабрики под Москвой и Ростовом-на-Дону. На испытательном полигоне недалеко от Казани немецкие офицеры отрабатывали тактические маневры, которые будут использованы в 1940 году при прорыве французских оборонительных линий и – по горькой иронии – против советских войск летом 1941 года. Хайнц Гудериан, который прославится на обоих фронтах как один из самых блестящих танковых стратегов Гитлера, позднее косвенно признавал значимость этого весьма циничного соглашения: «С 1926 года за границей работала опытная станция, где проводились испытания немецких танков…»[32] В награду за щедрость Москвы советские офицеры получили возможность проходить обучение в германских военных академиях по программе обмена, где обе стороны весьма неплохо изучили организационные особенности и методы друг друга.
Военный союз был подкреплен торговым соглашением между двумя странами. В обмен на крупные займы большевистское правительство экспортировало в рейх огромное количество зерна. Только в 1923 году – сразу после голода, во время которого в западных областях России от истощения и вызванных им заболеваний погибли 5 млн советских граждан, – объем поставок превысил 3 млн тонн. Взамен Москва использовала кредиты немецких банков для закупки промышленного оборудования и запчастей, необходимых для восстановления военно-промышленного комплекса страны, который сильно пострадал в годы войны и революции.
Сбитые с толку и встревоженные, британцы обеспокоенно наблюдали за сближением двух континентальных гигантов. «Мы не можем допустить… гегемонию Германии или возможного русско-германского блока на континенте»[33], – заметил Остин Чемберлен, глава внешнеполитического ведомства Великобритании, в то время как его сотрудники старались выработать политику противодействия, пропитанную глубоким отвращением к коммунизму. Распространенное предубеждение Форин-офис относительно «непрестанной, хотя и не осязаемой опасности»[34], исходившей от СССР, привело Лондон к выводу, что Москва представляет более серьезную угрозу европейской безопасности, чем Берлин. Несмотря на Версаль, Великобритания попыталась отвадить руководителей Веймарской республики от общения с «русским медведем». При поддержке Франции, Бельгии и Италии Лондон разработал серию взаимосвязанных соглашений, призванных убедить немцев, что рейх больше не считается изгоем среди европейских демократий.
Плодом этого дипломатического наступления стал Локарнский договор 1925 года. По условиям соглашения немцы и французы окончательно согласовывали общую границу и отказывались применять силу друг против друга; Франция и Бельгия выводили войска из промышленного сердца Германии – Рура (который они оккупировали в 1923 году, когда рейх не смог выплатить ежегодные репарации); подтверждалась демилитаризация Рейнской области, предписанная в Версале; наконец, Германию формально вновь принимали в семью западноевропейских народов, пригласив вступить в Лигу Наций. Договор в Локарно приветствовали как соглашение, обеспечившее тот самый «мир для нашего времени», которого не удалось добиться в Генуе тремя годами ранее. Но это был очень хрупкий сосуд, который едва ли мог сдержать взаимные обиды и страхи, все еще терзавшие Европу.
Русские давили на Берлин, добиваясь отказа от условий Локарнского договора, и были огорчены решением рейха поддаться на уговоры Лондона. Чтобы заверить вечно подозрительную Москву в отсутствии намерений присоединиться к антисоветскому блоку, немцы поторопились подтвердить экономические и военные связи, зафиксированные в Рапалльском договоре. В апреле 1926 года, через четыре месяца после вступления в силу соглашения в Локарно, руководитель советского внешнеполитического ведомства Чичерин прибыл в германскую столицу, где обе стороны в рамках нового Берлинского договора обязались продлить срок действия пакта о взаимном нейтралитете еще на пять лет. Как с сожалением заметил Остин Чемберлен, немцы предпочли «служить и нашим и вашим»[35].
Хотя британские министры были недовольны позицией Веймарского правительства, куда более резкую реакцию у них вызывал большевистский режим, который они одновременно презирали и боялись. В кремлевском руководстве они видели олицетворение желания уничтожить свободу и демократию на Западе и заменить капитализм коммунизмом, который неизбежно приведет к «диктатуре пролетариата». Это отношение было отчасти оправданным, но в то же время близоруким. В бурные годы, последовавшие за приходом Гитлера к власти, оно нанесло серьезный ущерб дипломатическим отношениям между Лондоном и Москвой, что в итоге сослужило британским интересам дурную службу. Высокомерно отвергая советские претензии на статус «великой державы», Остин Чемберлен не только пресек все попытки Кремля получить западные займы, но и в типичном для Уайтхолла покровительственном тоне заметил: «У них явно завышенная самооценка. Они не настолько важны для нас, как они полагают, и они сильно льстят себе, если думают, что британская политика продиктована мыслями о них»[36].
Подобно своим европейским коллегам, британские министры испытывали раздражение от упорных, хоть и неуклюжих попыток Москвы подорвать западные демократические институты, в то же время претендуя на равный статус со своими идеологическими противниками. В случае с Великобританией примером была символическая поддержка Всеобщей стачки 1926 года, когда Москва сделала скромное пожертвование Британскому конгрессу тред-юнионов. Ссылаясь на это нарушение дипломатических норм со стороны аккредитованных в Лондоне советских дипломатов, преемник Ллойд Джорджа на посту премьер-министра Стэнли Болдуин разорвал дипломатические отношения с Москвой[37]. После Локарно, где, по утверждению главы британского МИДа, правительство «сошлось в схватке с Советской Россией за душу Германии», основная цель Великобритании была однозначна: по словам Остина Чемберлена, необходимо было «накрепко привязать Германию к западным державам» и не допустить, чтобы рейх «поддался искушению» вернуться в объятия Советов[38].
Хотя следующее лейбористское правительство Рамсея Макдональда в 1929 году восстановило официальные отношения с СССР, противостояние между Лондоном и Москвой лишь укрепило убежденность Сталина, что Великобритания намерена мобилизовать европейские демократии для уничтожения большевизма. Взаимное недоверие и непонимание так сильно изуродовали англо-советские отношения, что в течение следующего десятилетия конструктивный диалог между Лондоном и Москвой был практически невозможен.
Но более непосредственным – и куда более разрушительным – ударом по хрупкой европейской стабильности оказался не большевизм, а биржевой крах 1929 года. В течение предыдущих пяти лет после сложных переговоров американские банки поддерживали на плаву немецкий рейхсбанк крупными займами, которые помогли компенсировать расходы на выплату репараций, наложенных на Веймарскую республику в Версале. В результате хлипкая немецкая экономика начала восстанавливаться и крупные производственные отрасли вновь обрели устойчивость. Финансовый пожар гиперинфляции, пожиравший жизни и средства к существованию в середине 1920-х, удалось потушить. Немецкие граждане почувствовали относительное благополучие и стабильность. Но когда мировая финансовая система внезапно рухнула, американцы отозвали свои займы и система жизнеобеспечения оказалась отключена. Немецкая экономика отправилась в свободное падение, промышленное производство упало, и за три года более 6 млн немцев – как белые воротнички, так и те, кто трудился в фабричных цехах, – остались без работы. Оказавшись в водовороте Великой депрессии, семьи теряли свои сбережения и начинали голодать, дети массово заболевали из-за недоедания. В атмосфере нищеты и негодования по стране стремительно распространился зловещий вирус – болезнь, которая зародилась в смуте послевоенной Германии и против которой, казалось, не существовало лекарства.
