Мамона и музы. Воспоминания о купеческих семействах старой Москвы (страница 6)

Страница 6

Вспомнив об образе, не могу пройти его молчанием. Висел он в комнате старших. Это был большой образ, пожалуй, в аршин вышиной и в три четверти шириной. Как попал он к нам в дом, никто не знал, вопрос об этом возбуждался с отцом, но и он разводил руками. Знал он только, что в доме у нас образ известен с 12-го года, а где был раньше – неизвестно. Перед образом этим горела неугасимая лампада. Отец очень его уважал и ценил за то, что весь был он в мощах. Изображал он овальный венок, в который были вплетены красные камелии, и в центре каждого цветка были мощи. Внутренняя часть венка имела белое поле или фон. В нижней части этого поля был месяц, и на нем во всю вышину венка стояла Божья Матерь в короне и с Младенцем на руках. Она была одета в хламиду темно-аквамаринового цвета, с золотыми тенями, над короной реял голубь, и выше, вне венка, виднелась фигура Бога Отца по пояс, распростершего руки над венком, а из уст Его в виде сияния расходились тонкие золотые полоски. Пространство, выходившее за пределы венка, было темно-зеленоватое с золотыми мазками. В углах располагались медальоны с мощами и миниатюрные образы святых. Свободное же место над венком и до миниатюр представляло из себя звездное небо, и тут же красовалась круглая красная луна с обычным, как и рисуют, лицом.

Исключительно тонкая работа образа, необыкновенное его содержание интересовали многих. Приезжал даже Мартынов, известный знаток русской старины. Смотрел, смотрел, но ничего сказать не мог. Сделал только предположение, что образ католического происхождения. Но какой он там ни был, для нас он был удивительно красив и ощущалась какая-то гордость, что у нас есть такой образ, какого нигде нет. Для отца же он был святыней, он не считал себя достойным обладать таким количеством мощей. После смерти матери он хотел отдать его Покровскому монастырю при условии, что образу будет дано место, соответствующее святости, но монахи отклонили предложение, так как достоверность мощей нельзя было доказать. Так, слава Богу, он у нас и остался и потом перешел к старшему брату, где был до последнего времени и, вероятно, и теперь цел, так как не было слухов, чтобы имущество его было ограблено. А поскольку зять его у большевиков на службе, то тем больше это вероятие.

Был еще у нас серебряный овальный медальон большой древности. Если его открыть, то показывался образок Божией Матери, его можно было отложить, и под ним была слюда, прикрывавшая темную массу, заключавшую в себе прямо невероятные святыни – [частицы] ризы Господней, ризы Божией Матери, древа Господня и т. д. Об этом гласила мелко награвированная надпись на обратной стороне образа. Этот медальон был у меня и теперь, конечно, погиб. Можно сомневаться в подлинности этих святынь, но у отца, верившего слепо, медальон был в большом почете. В киоте у него стояла еще стеклянная баночка, завязанная простой бумажкой. В ней находились выварки от веществ, из каких варится миро. Это была темная масса с хорошим запахом. Мы между собой говорили, что в банку запрятан кусок египетской тьмы и, если банку развязать, она выскочит и наступит опять тьма.

«Серебряный пятачок»

Чем больше пишешь, тем больше открывается горизонт таганских воспоминаний. Еще задолго до Митяя специально к Сергею Васильевичу и Мише ходил учитель. Это был Алексей Павлович Кикин. Я его не помню, знаю только, что у него была черная борода, очевидно, он занимался первоначальной подготовкой братьев к училищам. О нем сохранилось два воспоминания. Он был потомок Кикина, которого Петр Великий велел повесить. Кикин наш ненавидел Петра и ругал его всячески. Другое помню, что поглощал он невероятное количество воды. Он разом выпивал целый графин, а за сутки, сказывал отец, он выпивал больше ведра.

Архитектором у отца был Никифоров, звали его Михаил Илларионович. Я с ним почему-то был страшный приятель – как приедет, так я у него на коленях. Это был черный красивый человек с особенной походкой: идя, он как-то приседал, и это мне нравилось. Он обещал подарить мне тросточку и действительно подарил; я был ужасно доволен.

Отец начал заниматься выпиливанием рамок, кронштейнов и всяких таких штук. Такие работы тогда были в большой моде, даже Креска и та занималась этим делом. Эти работы отец производил в зимнем саду. Сад был небольшой. Прямо против двери из спальной была устроена горка, на которой стояли растения; перед горкой находился какой-то мудреный комнатный парник, отапливавшийся лампой, от которой шла копоть, воняло, и, кажется, у отца ничего не выходило.

Налево по стене стоял письменный стол нашей матери – крохотный, изящный, с решеткой кругом, на двух гнутых ножках, переходивших в подножье, расходившееся уж в четыре ножки. Между этими двумя ножками на подножье была устроена мягкая подушка для ног. Где он? – пропал бесследно. На столе стояла чернильница матери из темной бронзы: это был тюк, увязанный веревками, он открывался, и в нем была крохотная чернильница; рядом стоял моряк, он снимался и превращался в печать; на нижней его части было выгравировано «Е. Ч.».

На противоположной стене, на полках лежало много отцовских инструментов, а к стене был приделан его верстак, на котором он и работал. У нас осталась единственная его работа – рамка из какого-то очень крепкого дерева; в нее вставлен портрет матери во весь рост с отцовской надписью, если не ошибаюсь, «1866», годом моего рождения.

Помню, как, очень еще маленьким, нашел на нашей Воронцовской улице в снегу серебряный пятачок. Мне говорили, что я счастливый. То же говорили и по поводу моего красного пятна на лбу. Еще помню радость и горе по случаю красного шара. Кто-то подарил мне шар, довольно большой, я любовался его цветом – и упустил. Счастье и горе сменились чрезвычайно быстро. Помню ощущение случившегося несчастия.

«Верба»[31] бывала на дровяной площади, аккурат против дома Мякишевых. Это было очень давно. Базар тогда был еще невелик, покупка «морского жителя»[32] радовала, а манипуляции «жителя» приводили в недоумение: то книзу, то кверху, а то еще танцует. На другой день завязка ослабла, «житель» напился воды, я его вытащил, воду высосал, а резинку завязать не мог, мала была – так, к горю, игрушка и пропала. Всегда потом «жители» были недолговечны, но всегда я любил их.

Именины

Мои именины, бывающие на третий день Рождества[33], всегда собирали у нас родственников. Утром отправлялись в Покровский монастырь, служилась панихида: дед в этот день бывал тоже именинник. Служился молебен, потом возвращались домой к завтраку. К обычному времени приезжала Креска с фунтом конфет и бабушка, привозившая свой фунт карамели для всех, а другой специально для меня; бывала Вера Михайловна («кислая тетка») Челнокова[34] – тоже фунт эйнемовских. И кто бы ни приезжал – все по фунту эйнемовских конфет. Урожай бывал различный, когда фунта два-три, а доходило иногда и до десяти. Отец обыкновенно дарил рублей три-пять – деньгами. У нас эти деньги скоро исчезали, а Миша был бережлив, отдавал их отцу, и они хранились в кабинете в шифоньере, в копилке-домике.

К этой копилке у меня было особенное отношение. Она была хорошенькая, запиралась маленьким висячим замочком, а в ней лежали свертки небольшие с нашими крестильными крестами и золотыми монетами, подаренными, вероятно, «на зубок». На свертках рукой матери были надписи, кому принадлежит. Впоследствии и это добро попало к сестре. Монеты как-то выручили, и я, помню, проел их, когда жили в доме Дабо на Чистых прудах, где умер отец, на груши Бере Александр[35], тогда только что появившиеся. А что касается крестов, то сестрица уже после замужества дала мне какой-то, по году совершенно не подходящий к моему рождению. Ее часто звали крестить – то управляющий заводом, то Курочкин, и, вероятно, чтобы не тратить своих денег, пускала в оборот наши кресты. А когда я спросил – сунула, что было.

Почему-то конфеты сыпались мне больше, чем другим. Но однажды братцы подложили мне свинью. Мне очень нравились по виду буль-де-гом[36], я себе купил. А они распространили известия, что Федя любит буль-де-гом. Пришли именины, урожай был особенно удачный, но все один буль-де-гом. Настоящий град буль-де-гомный! Но каков бы ни был конфетный урожай, через один-два дня он исчезал. Я ел досыта, до отвала, помогали наши. Но ужасный буль-де-гом весь обрушился на мой бедный желудок. Я его возненавидел.

Смерть отца

Между тем смерть приближалась к отцу и его похитила [в октябре 1879 года]. Началось обсуждение, как с нами быть. Появился на сцене дядя, Иван Федорович. Он был назначен попечителем над старшими, а Курочкин – моим опекуном.

Новая жизнь начиналась в условиях очень печальных. Был сделан баланс, и по нему оказалось, что все наше состояние, за исключением движимости, выражалось в 15 000 рублей. То есть по 3000 на душу. Дядя настаивал завод продать. Он, вероятно, больше всего боялся за деньги, которые мы были ему должны. Остаться жить в нашей квартире мы не могли, она была дорога и ни к чему велика. Продолжать отцовский образ жизни было невозможно. С Екатериной Ивановной пришлось расстаться, лошади были проданы.

Была найдена квартира в особняке, разделявшемся на две части. В одной поселился Курочкин с женой и [устроена] контора с молодцами, другую часть с мезонином заняли мы. На нашу долю пришлось пять комнат: гостиная, столовая, Ленина и две для нас. У Курочкина было две комнаты. Домик был маленький, комнатки крохотные. Но обставились они очень красиво, лишнее все уехало на дачу.

Нас занимала новизна положения. Собственно, последняя тень начальства в лице отца отсутствовала. Курочкин, обращавшийся ко мне «хозяин», тоже не был лицом, имевшим власть над нами. Дяде Ивану Федоровичу до нас дела было мало. Я думаю, он и от своей семьи был в ужасе, а тут еще пять человек, о которых надо заботиться; он, конечно, заботился только о своих деньгах. Вся движимость поступила в наше распоряжение, и помню, как Сергей Васильевич, усевшись у отцовского письменного стола, вытаскивал бумаги, рвал их – и пол все больше покрывался рваной бумагой. Какой это был критик, взявший на себя производство такой экзекуции над отцовскими бумагами? Теперь думаю, что погибло там много интересного.

Елена Васильевна стала полной распорядительницей всего того, что было в знаменитой кладовой, и мы толком и не знали, куда теперь девались ее «саркофаги». Мы трое были ни в тех, ни в сех. Кому-то надо было управлять делами, а если не управлять, то приучаться к ним, чтобы со временем мог управлять. Естественно было, что бразды правления должны были попасть к Сергею Васильевичу как к старшему. Так это и было сделано. Но при жизни отца он не получил никакой подготовки и попал в совершенно несвойственную ему обстановку. Фирменные деньги находились у мальчика, которому только что минуло 19 лет. Он начал кутить. Не хватало денег, он закладывал отцовское золото – часы, дивную табакерку, что подвертывалось. Положение было совершенно ненормальное. Дядя настаивал на продаже всего дела.

Курочкин наш, привыкший к старым Челноковым как к своим властелинам, против дяди идти не решался, но в то же время чувствовал, что мы окажемся абсолютно без средств. А что делать с такой охапкой уже сильно набалованных ребят? А кроме того, дело он узнал и видел в нем «золотое дно», как выражался о нем отец. Он начал интригу через меня. Я должен был ехать к Валентину Шапошникову и просить его воспрепятствовать продаже дела. А Валентин был заинтересован в наших делах, так как мы были должны и ему. Затем он послал меня к Надежде Кондратьевне Боткиной объяснить, в чем дело, чтобы Петр Петрович принял участие в нашем деле.

Тем временем А. А. Шапошникова стала приглашать нас всех к себе, и мы нашли у них радушный прием и сверстников, и в конце концов образовался триумвират из П. П. Боткина, Валентина Шапошникова и К. К. Шапошникова, взявших наше дело, так сказать, под свой финансовый контроль. За спиной триумвирата стояла Надежда Кондратьевна, жена одного и сестра двух других.

Как только это выяснилось, так во всех банках открылись для нас кассы, и дело наше не боялось больше выданных векселей, кредит наш стал на твердую почву. Миша был отправлен на завод. Когда Миша стал говорить, что в заводском деле он ничего не понимает, Петр Петрович ему сказал: «Тебе и не нужно ничего понимать, сядь у окошка, чтобы все видели хозяина – и одного этого будет достаточно». Миша поселился в конторе завода, было ему тогда около 16 лет. Сергей Васильевич был хозяином в Москве. Делом же управлял Курочкин. Дядюшка, успокоенный за судьбу своих денег, лишь подписывал необходимые для Сиротского суда бумаги. На счастье, цены на кирпич сильно поднялись, кирпич наш оказался лучший в Москве, его не хватало. Домашний расход понизился до минимума.

[31] На великопостном базаре «Верба» продавали в Москве вербу.
[32] «Морской (американский) житель», он же «водолаз», «картезианский (декартов) ныряльщик» – стеклянный чёртик в пробирке, который вертелся и плавал вверх-вниз.
[33] 27 декабря (9 января н. с.) – память прп. Феодора Начертанного и св. Феодора, архиеп. Константинопольского.
[34] Жена И. Ф. Челнокова, Вера Михайловна (1828–1886), дочь московского купца Михаила Антоновича Ерохина.
[35] Бере Боск (Бере Александр) – осенний сорт груши.
[36] Буль-де-гом – круглые конфеты от кашля.