Мамона и музы. Воспоминания о купеческих семействах старой Москвы (страница 7)
Мы с Васей, конечно, шелаберничали[37], но вреда делу не причиняли, а поведение Сергея Васильевича становилось все шумней. Здоровье жены Курочкина становилось критическим, и в один летний день она умерла и лежала на столе их гостиной. Сергей Васильевич отсутствовал целый день, ничего об этом не знал. Он вернулся домой, когда настал другой день. Не желая обнаружить своего позднего возвращения, звонить он не стал, а полез в открытое окно курочкинской гостиной, где была спущена занавеска, а за занавеской стояла монахиня и читала по покойнице. Вскочив в окно, он увидал картину, о которой за минуту и не думал. Жизнь и смерть столкнулись. Сергей Васильевич моментально улепетнул, покойница осталась лежать, но монахиня вообразила, что черт пришел за ее душой, и подняла страшный крик. Выскочивший из соседней комнаты Курочкин выяснил, в чем дело, и чтение пошло дальше.
Так начинала разбираться наша жизнь. Рассказанное происшествие не образумило братца, он продолжал в том же стиле. И если бы не Курочкин, а с ним триумвират, то мы пошли бы по миру. Тогда были приняты меры к устранению старшего братца, и в январе 1881 года П. П. Боткин отправил его в ссылку в Кяхту[38] под начало Алексея Васильевича Швецова, а его место занял Миша. С тех пор дело пошло, быстро развиваясь, а мы с Васей шелаберничали. Об нас никто не думал.
Живя на заводе, Миша ознакомился, что там делается, и, приняв московское дело, получил разом общий надзор за всем делом. Он начал проводить мысль, что печь была так велика, что если приставить к ней незначительную пристройку, то она будет в состоянии работать за две. Он убедил в этом Петра Петровича и остальных, деньги нашлись, а требовалось построить для этого почти такой же комплект сараев, какой уже был. Все это осуществилось, завод пошел работать марш-маршем, тем больше, что цены росли, Москва взялась строиться, доходы увеличились больше чем вдвое, так как администрация оставалась все та же. И уж в немного лет мы вышли на чистый воздух, а через лет десять наше состояние выразилось в цифре больше чем в 200 000 и все долги были уплачены. Отцовское название «золотое дно» оправдывалось.
Всем своим благополучием мы были обязаны Курочкину. Как воспитатель он, конечно, ничего сделать не мог. Но он не дал продать завод, а не давши совершиться этому делу, он разрывался на части, чтобы не дать ему погибнуть – он закладывал свое последнее достояние, чтобы оплачивать наши долги. Не успевали его выигрышные билеты выскочить из закладной конторы, как попадали туда же. Когда же открылся Боткинский кредит, то в этом нужда миновала. Но, как это часто бывает, плохо мы, глупые мальчишки, отблагодарили этого исключительного по благородству души человека. Мы его любили, но ценить по заслугам не умели, о чем будет дальше. Все-таки этот грех главным образом лежит на душе Василия Карповича Шапошникова[39].
Тетрадь вторая
Отрочество
Дом
Дом наш, благодаря отсутствию матери и болезненному состоянию отца, был не таким домом, как Боткины, Мякишевы или Самгины. Люди на манер Самгиных, Шапошниковых придут, понюхают и уйдут. У нас не было, что называется, теплого домашнего очага, около которого всем вновь приходящим было бы уютно и тепло. На самом деле жизнь была невеселая. Отец все больше опускался, хотя мы толком не знали, в чем дело, но чувствовалось, что средства слабеют. Бывали дни, когда Курочкин, озабоченный, не знал, где взять денег для оплаты векселей. Приехал как-то дядя Иван Федорович[40], был шумный разговор, о чем – не знаю, при нем не присутствовал, но говорили громко, и мы узнали, что бриллианты матери погибли в залоге. Узнали, тоже случайно, что завод заложен – и опять потому, что проценты не из чего платить. Курочкин погнал к Валентину, заплатили, однако должны были и по закладной, и Валентину.
Отцу было нелегко, он делался все мрачней и опускался больше; опускаясь, больше сторонился нас. Мы чувствовали домашнюю тяготу, она сильнейшим образом отразилась на нас; конечно, молодость растушевывала особенно мрачные тени, в общем же жилось как бы под тяжелым гнетом. Однажды отец пришел к нам в комнату, сел – вдруг схватился за грудь, начал рвать с себя жилет, разорвал рубаху и тер грудь. На лице было видно страдание. Что это было, мы не знали, а должно быть, какой-то сердечный припадок. Как с погибающего корабля крысы бегут, так и от нас уходили люди: и Креска, и бабушка, да и неизменные «Русачихи»[41] появлялись редко. Мы оставались одни, да и между собой спайки не было. Стали, однако, умней, дружили с Екатериной Ивановной: имея громадную квартиру, искали приюта в ее комнате. Я же все больше привязывался к Курочкину, который с молодцами и бухгалтером продолжали жить, как и в Таганке, с нами. Прибежишь к Курочкину и играешь с ним в пикет[42]. Что делал Сергей Васильевич, не знаю, но на Мясницкой он уж не учился, баталии с отцом продолжались, вероятно, по случаю его шелаберничанья.
Итак, Митяй жил у нас, внося оживление, появления Русаковых его усиливало. В нашей юной компании жило веселье, кажется, тут уж появились пассии. Необыкновенно красивая Саша Русакова тронула сердце Сергея Васильевича, дружба была неразливная, но она скоро вышла замуж за красивенького полужидочка Ф. М. Блюменберга и почти сошла с горизонта. Остались Паша и Оля. С Митяем и со старшими была дружба бесконечная, но «без амуров» – резвились, как дети, а мы с Василием Васильевичем околачивались около, во всем принимали участие, но как настоящие дети, которых любили, но которыми командовали.
Лютра наша, громадная собака, в баловстве нашем принимала большое участие, я ездил на ней верхом, таскал за хвост, валялся по полу. Лютра всегда была добродушна и допускала всякие истязания. Когда же поднималась в нашей компании всеобщая свалка, то есть гомерическая возня на полу, она философски смотрела, а потом вдруг вваливалась в кучу, хватала кого-нибудь за что ни попало и начинала растаскивать кучу с самым добродушным видом. Большая радость была, когда у нее появлялись щенята, росли они быстро и возились с матерью не хуже нашего. Она была породиста, но щенки бывали всякие. Они отправлялись на завод: такие громадные собаки были нужны, но зато приблудных собак там хватали, сажали в вагоны с кирпичом и отправляли в Москву.
Появление у нас Митяя совпало с постройкой дачи. Дача была новая, было в ней комнат 12. Было где и народу набиться. И одно или два лета действительно набилось народу много. Отец денег не жалел на наше воспитание и образование. Одновременно жили у нас Митяй, А. В. Соколов и гувернантка Ольга Васильевна.
По типу она была настоящая цыганка, очень смугла, и волосы черные, курчавые, как у негров, и ходила всегда в красной шелковой кофточке. Было у нее сильнейшее контральто, и она целый день только и делала, что за роялем пела: «Я хочу вам рассказать, рассказать, рассказать, как стрелочек шел гулять». Даже я выдолбил этот навязчивый мотив, слышавшийся тогда во всей Москве. Другой романс был «Спрятался месяц за тучку, не хочет он больше гулять, дайте же вашу мне ручку к пылкому сердцу прижать».
Приезжали надолго жить Оля с Пашей Русаковы, да в доме, где раньше была наша заводская контора, поселилась на лето семья Кричь, с которыми наши скоро познакомились. Там была очень кислая и вечно плакавшаяся на бедность мамаша Мария Яковлевна, а мы ее звали «Яко Плевна»: Плевна была прославлена в войне в 1877 году как укрепление турок, стоившее русским громадных жертв. Маменька эта всегда ходила в трауре по мужу и от бедности носила батистовое белье, о чем мы имели точнейшие сведения от Русаковых, а те от ее дочки Наны, или Наталии Александровны, только никто и никогда ее так не звал.
У Наны был брат Николай Александрович – парень громадного роста, красивый, страшно деловитый, но всегда в жульническом направлении, и страшный любитель лошадей, которыми барышничал. Однако и брат, и сестра пришлись, как по мерке, к нашей компании. Пошла писать губерния! Ольга Васильевна орет свое «Я хочу». Александр Васильевич с мукой слушает и не знает, как добраться до рояля, чтобы давать уроки, доберется – наших нет. Посылаются пололки[43], Ольга в поиски, мы в малиннике сидим – и ни гугу, только смех разбирает. Наконец Ольга накроет Елену Васильевну, влекут несчастную на заклание. В доме гаммы, в саду Ольга Васильевна с кавалерами, беготня, игра в лошадки. У Оли и Наны громадные косы были, мы их незаметно забирали под мышки, концы кос оказывались на спине – и пошел! Не хочет бежать – принимались меры принуждения: тянули за косы так, что голову пригнет, в конце концов бежим, летим, хохот.
Лиза[44] была сошкольница Елены Васильевны[45] по пансиону Эвениус и тоже была живущая. У нее было великолепное меццо-сопрано. Была она подвержена лунатизму и, когда приходило время, она ходила ночью по дортуару[46], пугая товарок, или задавала им во сне дивные концерты. Она была мамашина любимица и, когда отец умер, перетащила мать к себе и так прибрала к рукам, что после ее смерти ничего не оказалось, и Мария Александровна осталась с теми крохотными средствами, какие получила в приданое. А у матери было состояние не меньше ста тысяч. Дело замужества у нее тоже не клеилось, хороших женихов не подворачивалось. Тогда она женила на себе брата ее подруги, Протопопова, звали его, кажется, Иван Иванович. Рожа он был ужасная, настоящий гостинодворец. После замужества видал я Лизу очень редко. После многих лет разлуки наконец встретились у Рубинштейна в магазине. Она обратилась в целую гору; обладая громадным ростом, она потолстела страшно и сделалась просто противна.
Леничка несла на себе всю хозяйскую заботу, кухарка Василиса приходила уж к ней за приказаниями. Она шила в своей хорошенькой комнате всем нам белье, называла нас «мерзавцами», так как ее хлопоты нами никак не ценились. Целый большой гардероб, получивший полки, был наполнен бесчисленными банками с вареньем, которое мы с Васей усиленно расхищали. Бывало, подберем ключ, как настоящие воры, заберемся в шкаф и из разных банок наложим целый стакан, возьмем ложки, шасть в свою комнату – и разом поедали все. Варенье же варилось сестрой все лето, хлопот было много с ним. Один раз она даже чуть не сгорела. Было на ней легкое платье, Леничка стояла близко к жаровне, платье и загорелось, но она не растерялась, бросилась на землю, стала кататься и своей тяжестью старалась затоптать огонь. Тем временем пришли люди и, кажется, водой залили. Кроме неожиданного купания, это происшествие последствий, слава Богу, не имело. Но такое отношение к сестре ее к нам не приближало. Она оставалась особняком.
Так жили мы на Мясницкой под сгущающимися домашними облаками. Этот гнет рассеялся лишь со смертью отца. Но пока все еще жаль покончить с таганской жизнью.
Учеба
Очень рельефно помню первое отправление в институт, бывший теперь близко от нас – и лошадь не требовалась, но самый выезд из дома ускользнул из памяти. Несомненно, отцу это должно было быть страшно тяжело, а мы увлеклись новизной и не понимали, с чем прощались. Ведь мы прощались с детством, и никогда больше не гулять нам по дорожкам милого сада, каждый куст, каждое дерево которого были связаны с каким-нибудь происшествием; мы теряли этот простор, жизнь уносила нас в узкие рамы квартирной жизни. Мы отрывались от старой московской жизни, от хозяйственного широкого уклада.