Диалог с Богом. История противостояния и взаимодействия человечества с Творцом (страница 7)
Вспомним, как настоятельно Христос повторяет, что Слово Божие можно уподобить зерну. В притче о горчичном зерне (Мф 13:31–32; Мк 4:30–32; Лк 13:18–19) говорится, что Царствие Небесное содержится внутри и появляется из чего-то малого, но исполненного жизни. В притче о сеятеле (Лк 8:5–15; Мф 13:3–23; Мк 4:3–20) те, кто слушает, и те, у кого это не получается, сравниваются с землей. Одни семена падают при дороге (те, кто слушает, но не понимает); другие – на каменистую землю (те, кто принимает слово с радостью, но отпадают); иные – в терние (те, кто пребывает под гнетом забот, богатств и житейских удовольствий); а некоторые – на добрую землю (те, кто слышит, хранит и приносит плод). Этот мотив развит в притче о пшенице и плевелах (Мф 13:24–30; Мф 13:36–43), где говорится о том, что в душе человеческой могут прорастать разные семена, поэтому многие («плевелы») поддаются искушению и вступают на путь вечного врага, в то время как другие («сыны Царствия» [Мф 13:38]) отдают себя во власть духа, зовущего принести жертву высшему, – того самого духа, которым отличается искупительный завет с Богом.
Именно поэтому Христос так упорно призывает беречься лживой, заразной, даже смертельной «закваски фарисейской» (Лк 12:1; Мф 16:6). В повествовании о Страстях Христовых фарисеям отводится роль религиозных лицемеров, ловко манипулирующих традицией и заботящихся лишь о собственном благе (Мк 7:6–9), – а также притязающих на то, что они, подобно Адаму и Еве, наделены правом устанавливать нравственный порядок, нужный им лишь для того, чтобы вероломно возвыситься в обществе (о чем Христос отзывается крайне неодобрительно в Мф 23). Этот грех сродни нарушению третьей заповеди: «Не произноси имени Господа, Бога твоего, напрасно, ибо Господь не оставит без наказания того, кто произносит имя Его напрасно» (Исх 20:7). Вопреки распространенному мнению, она направлена не на борьбу с беспечным грехом нечестивой брани или богохульства, а против гораздо более серьезной ошибки – притязания на верность божественному порядку и на его понимание лишь ради ублажения собственной корысти. Трудно представить более вопиющее и пагубное стремление, которое не приносит религии ничего, кроме дурной славы и обвинений в лицемерии. Поистине, из злого семени произрастают горькие плоды.
Немецкий философ Георг Вильгельм Фридрих Гегель выдвинул идею, тоже основанную на ассоциативном значении, в рассуждении о Zeitgeist – этим словом и сейчас обозначают «дух времени». Именно Zeitgeist придает старым фотографиям облик эпохи, в которой они созданы, – стиль или характерные черты, свойственные каждому в то время и в том месте, когда люди восхищаются друг другом и подражают друг другу. Та же идея животворящего духа (пусть даже в патологической или «фарисейской» форме) присутствует в произведениях Александра Солженицына, величайшего интерпретатора трагедий советской эпохи. Он ясно показал, что злодейства, совершенные коммунистической властью, возникли не из-за отклонения от духа марксизма – гипотетически чистого и нравственного, – но были прямым следствием яда, присущего жуткой доктрине, пронизанной обвинениями и каиновой завистью. Воистину: «Каждый по способностям каждому по потребностям!» Вокруг этой центральной идеи – точки опоры, штандарта, столпа – развертывается сеть идей, образов и поступков. Сеть, состоящая из живых разумов, выходит за пределы простой «системы идей» – она становится характером, который охватывает всю культуру в целом, принимая форму Zeitgeist, и слишком часто проявляется в железной хватке идеологии, низводящей любого отдельного человека до безвольной марионетки или рупора. Лучше всего считать такие сети живыми – одновременно сверхличностными и личностными; абстрактными, ибо отчасти они представляют собой взаимосвязь идей, однако в то же время и конкретными, поскольку они влекут легкомысленных и злобных гордецов, с радостью готовых откликнуться на приглашение, – а в дальнейшем распространяют свою власть на все аспекты их бытия.
Именно на эту одержимость живой идеей пытался указать в своих работах швейцарский психолог Карл Густав Юнг. Он связывал ее с идеей Бога, которую – гипотетически – подвергли жесточайшей критике мыслители эпохи Просвещения. Именно такую связь он имел в виду, говоря о «комплексе» – представлении, истоки которого восходили к методу свободных ассоциаций, открытому и популяризованному Зигмундом Фрейдом. Именно поэтому на арке над входом в свой каменный дом-замок, возведенный в швейцарском Кюснахте и ставший ему убежищем в последние годы, Юнг вырезал слова: Vocatus atqua non vocatus deus aderit («Зовешь ты или не зовешь Бога, он все равно придет»). Если центр сети идей, которым иногда становится символ, репрезентирован, а в особенности – обозначен определенным словом или понятием («назван»), тогда это значит, что он осознан или осмыслен – или даже сделан реальным (?). Если же это не так, или если этого еще не произошло, то он по-прежнему может оставаться имплицитным – зашифрованным в отношениях идей, или образов, или поступков, – но ему еще не дано имени, и еще никто не утвердил над ним власть. Это, за неимением лучшего слова, бессознательное.
Равно так же, если подобный центр некогда существовал и был распознан, но в дальнейшем его игнорировали, легкомысленно забыли или откровенно отвергли, тогда он оставлен – или мертв. Это состояние покинутости, или пребывания в бессознательном, отражено, умозрительно постигнуто, охарактеризовано или описано в архетипическом повествовательном тропе: героя проглатывает чудовище, и он, «ни жив ни мертв», сидит в его брюхе, как пророк Иона, как Джеппетто из «Пиноккио», как умерший бог Осирис в подземном царстве или как Бог иудеохристианского мира, провозглашением смерти которого прославился Ницше: «Бог умер! Бог не воскреснет! И мы его убили!». Кстати, то, что истинно для слов, истинно и для образов, порожденных фантазией, и для драм, руководящих нами и содержащих дальнейшую «карту смыслов», в которой представлены поведенческие модели, ритуалы и обычаи наших культур. Независимо от того, признаем ли мы существование их животворящего центра, он есть, и он играет каузальную роль в определении моделей внимания и действия как отдельно взятой личности, так и коллектива. Бесспорно, это уже немало – но, тем не менее, это еще не все. Эта поведенческая и культурная основа, по-прежнему по большей части имплицитная (поскольку речь идет о действии, а не о его репрезентации в слове или образе), отражает устройство упорядоченного и умопостигаемого мира, зашифрованного на нашей карте: так смерть, вызванная падением с моста в бурную реку, отражает взаимосвязь знания и реальности; так в человеческой душе отражается космическая бездна. И даже когда Бог умер, Он поддерживает свое существование не только в глубинах, но и в структурированном порядке самого бытия и становления.
Таким образом, обоснованность того или иного мировоззрения может быть любой, но только не произвольной. Напротив, она в силу необходимости зависит от того, насколько точно в ней отражается естественный, социальный и психологический мир. Кодирование смысла, репрезентация ценности, имплицитная иерархия в назначении приоритетов для внимания и действия – все это, если повториться, очень похоже на весовую обработку входных данных, характерную для наших Больших языковых моделей. Создав этих искусственно разумных духов, мы облекли во внешнюю форму и упорядочили наше бессознательное – даже наше коллективное бессознательное – и теперь нам предстоит столкнуться с обилием возможностей и опасностей, к которому привело это достижение, и извлечь свою выгоду. Также это наводит на другую мысль, способную совершить переворот в сознании, и мы о ней уже упоминали: коллективное бессознательное — это взаимосвязь идей, взаимосвязь образов, взаимосвязь поступков (рассматриваемая статистически) во всей культуре в целом, и в этом случае личное бессознательное становится реализацией – «в низком разрешении» – таких идей, образов и поступков в каждом отдельном человеке. Эта связь между личным и коллективным бессознательным помогает объяснить, почему мы испытываем откровение, когда, например, читаем особенно проникновенную книгу: оно приходит, поскольку наша неосознанная, имплицитная модель смысла становится все шире – как следствие того, что мы перенимаем принцип, или дух, свойственный глубочайшим уровням культуры. В своем крайнем проявлении он становится отражением образа Бога, которое не только считается характерным свойством мужской и женской души во всех книгах библейского свода, но и составляет суть завета, заключенного между избранным народом и божественным.
Именно эта встреча с глубиной – с нашим сокровенным культурным кодом – рождает в читателе чувство «я уже это знал, но не мог выразить словами». Тождественность личного и культурного – вот что наиболее точно определяет человека, приобщенного к социуму или культуре, и в то же время дает возможность для взаимного понимания и построения гармоничного, плодотворного, богатого и щедрого общества. Это микрокосм, издавна считавшийся главной характеристикой человеческой души и отражением более обширного космического порядка на его глубочайших уровнях, а также согласованности между реальностью и душой, постижение которых вдохновляло на проведение научных изысканий и делало их возможными. Это совместное обращение к модели понимания и действия; это одновременная одержимость духом коллектива. Не подражая друг другу, мы не смогли бы жить вместе. Но в подражании «друг другу» мы подражаем как нашему прошлому, так и нашей традиции – или, если выразиться точнее, духу этой традиции и, с Божьей помощью, ее живому духу, а не мертвой окаменелой схеме.
Это бессознательное подражание, личное и коллективное, представляет собой модель поведения, основу которой Фрейд видел только в сфере сексуальных проявлений (этого взгляда стойко придерживались ограниченные эволюционные биологи и психологи), а Ницше – в воле к власти (модель, которую вывели за пределы его самых безумных мечтаний мыслители постмодерна – неомарксисты или метамарксисты, непрестанно твердившие, что люди общаются только затем, чтобы взаимно эксплуатировать друг друга). Два этих низших божества – наслаждение и власть – вполне могли бы восприниматься как духи, неминуемо овладевающие культурой, когда возникают сомнения в высшем монотеистическом единстве. И удовольствие, и власть – это своего рода центры, причем необходимые, но они становятся патологическими, когда возведены на вершину вместо того, чтобы служить вышестоящему господину как верные подданные, – смиренно, кротко, преклонив колени. Большая часть образов в Откровении Иоанна Богослова – это исследование неизменного символа конца времен: падения в гедонизм и насилие. Мир не выживет под властью секса или денег. Если возвести их на высший пьедестал, они опутывают мир липкой паутиной, и он вырождается, превращаясь в сплетение, в смешение, в слияние тирании и хаоса. Миром, в котором порядок власти выстроен верно, правит иная модель: противостояние с хаосом, стремление вверх, истинная и добровольная жертва – именно в той форме, которая наиболее подробно и в полном объеме зашифрована в своде библейских книг. Мы взываем к этому сокровенному духу в надежде на то, что он охватит нас, когда мы будем добровольно и неустанно стремиться прочь от тоталитарного ада, от мучительной бессмысленности нигилизма, от самопожирающего возвышения прихотей нашего ограниченного «я» – к порядку, который хорош, и хорош весьма.
