Барин-Шабарин 8 (страница 9)
Что-то не припомню я таких описаний в европейских газетах. По вымышленные ужасы якобы вымирающего от голода Санкт-Петербурга они писали. Зверства янычар, уничтожавших православное население Константинополя, охотно приписывали «варварской жестокости» русских матросов. А вот польские мятежники у них были сплошь благородными борцами за свободу, насильно пичкающими пленников пирожными с кремом.
Увидев повешенных с табличками со словом «Moskal», на шеях, шабаринцы и дементьевцы осатанели. У них, что называется, планка упала. Следующую баррикаду прошли, как раскаленный нож сквозь масло. Оставляя после себя трупы. Бабы, мужики, пацанята – все, кто вышел с оружием в руках, остались на мостовой. Мирняк, понятно, не трогали, хотя мирняк в Варшаве понятие относительное.
Я приказал не отвлекаться на мелкие стычки, а прорываться через Лазенки к Бельведерскому дворцу. Где задыхался в многодневной осаде русский гарнизон. Поспеют пехотные батальоны Виленского и Тульского полков, тогда и зачистим город. А сейчас – пусть сидят по подвалам, крысы, покуда с борта наших пароходов идет, прикрывающий нашу же атаку, обстрел.
Ярость моих и дементьевских бойцов быстро сбила с панов спесь. Почуяли, что грянула расплата за творимые ими бесчинства. Понятно, что если у них есть более менее организованные части, их командиры опомнятся и сопротивление станет чуть-чуть планомерным. Плевать. Сейчас первым делом Бельведер – императорская резиденция в этом лживом предательском городе.
– Развернуть знамена! – приказал я и подумал: «Пусть наши видят, что мы идем им на выручку…»
***
Кровавый рассвет русского вторжения застал Вихря на чердаке полуразрушенной табачной фабрики. Сквозь выбитые окна лился сизый свет, смешиваясь с пороховым дымом, что плыл над Варшавой. Его пальцы, почерневшие от гари, механически перебирали патроны – считали те, что остались. Шесть для «Кольта». Один для себя.
Воспитанный французскими гувернерами сын помещика Вольского, Казимир после проклятого 1831 года стал невидимкой – ни шляхта, ни крестьяне не принимали того, кто выжил, когда его семья погибла. С тех пор как в шестнадцать он нашел тело сестры – не погребенное, отданное на растерзание собакам, для него не существовало будущего – только долгая месть. Он ушел в глубокое подполье, затаился. В кармане его сюртука всегда лежал томик Мицкевича с пометками на полях: «Кровь – единственные чернила, которыми стоит писать историю».
Внезапно внизу хрустнуло стекло.
– Вихрь? Это я, Янек…
Голос сорванный, детский. В проеме показалось худое лицо мальчишки лет тринадцати – связного из отряда Заливского.
– Паны командиры просят к костелу… – задыхаясь проговорил он. – Русские вешают пленных у Ратуши.
Казимир медленно поднялся, и тень от его фигуры легла на стену, словно гигантская птица.
– Сколько?
– Двенадцать. В том числе… – мальчик сглотнул, – в том числе сестра пана Замойского.
Глаза Вихря сузились. Внезапно перед ним всплыл другой день. Другие виселицы. Это было двадцать четыре года назад, в имении Вольских под Люблином. Десятилетний Казимир прятался в дубовом буфете, когда в дом ворвались солдаты. Сквозь щель он видел, как отец, бывший наполеоновский офицер, бросился к ружью. Грохот залпа. Крик матери. Потом – смеющиеся лица казаков, волочащих сестру Анну за волосы…
– Маленький барин желает посмотреть? – кто-то рванул дверцу буфета.
Он помнил все: как горячая печная заслонка обжигала ладони, как хрустела кость, когда он бил ею по лицу усатого унтера. Как потом, привязанный к седлу, смотрел на черные пятна на снегу – то ли пепел, то ли…
– Вихрь? – мальчик дернул его за рукав.
Казимир очнулся. Перед глазами все еще стояло то далекое утро, когда он нашел Анну в канаве у дороги. Без глаз. Без…
– Иди, скажи Замойскому – пусть готовит людей. Через час у ратуши.
Когда мальчик умчался, Вихрь достал из-под рубахи потертый медальон. Внутри – локон белокурых волос и миниатюра: девушка в синем платье с гитарой. Не своя сестра, и – не Замойского – которую даже свои в глаза называли Фурией, а та только смеялась. Другая женщина… Чужая и почти недоступная…
«Спой мне, Казик… Ну ту, на стихи Мицкевича…», – смеялась Эльжбета, когда им было по восемь лет. В далекую счастливую пору беззаботного детства.
Он захлопнул крышку.
Дождь стучал по крышам опустошаемой Варшавы, когда Вихрь скользнул тенью во двор особняка на улице Фрета. Здесь, в подвале за винной кладовкой, собирались последние живые командиры восстания. Казимир замер у двери, услышав женский смех – серебристый, как звон разбитого стекла.
