Сказания о мононоке (страница 14)
Несмотря на то что Аояги была физическим воплощением древа, передвигалась она точно ветер. Бесшумно перескакивала с крыши на крышу даже ловчее Кёко – как если бы от каждого нового своего хозяина перенимала часть умений, училась. Она становилась воздухом и тогда – действительно настоящим ветром – просачивалась в дверные щели и окна. Плоть изменить свою не могла, но вот потерять её на время, вновь обратившись розовым махровым листком, ей давалось легко. Кёко за ней в такие моменты даже не следила и не подсказывала, не направляла – Аояги просто знала маршрут, потому что его знала Кёко, тайком прогуливающаяся туда время от времени. Так были устроены сикигами, и так они претворяли замыслы хозяина в жизнь, делали то, что он сам делать не может или не хочет. Или то, что опасно.
«Она на благо всей Камиуры служит, – утешала себя Кёко, когда скрещивала указательный палец со средним и мысленно отдавала приказ. – Помогает потомкам того, кто душою с ней поделился, вновь засиять».
У запрудья, где ловили вкуснейших жирных карпов, даже в суровую зиму за особым стеклом всегда зеленели особые травы – и целительные, и ядовитые. Сам же дом внешне походил на храм. Денно и нощно, вот уже более полугода, в окнах его горел яркий свет. Когда Аояги возвратилась оттуда, все двадцать слоёв её кимоно несли на себе запах тех самых лечебных трав, благовоний и специй. Семья Якумото пыталась вытравить из дома коль не самого мононоке, то хотя бы все признаки его присутствия, но это явно не помогало: моросью и железом от кимоно Аояги всё равно пахло тоже.
– Благодарю тебя, Аояги.
А благодарила Кёко сердечно, даже поклонилась ей, когда забирала из её длинной руки трубочкой свёрнутое письмо – последнее из тех, что было ей нужно. В заломах, в трещинках, сложенное и разложенное сто тысяч раз, с проплешинами по краям, выеденными печным пламенем, которому письмо предали, но из которого его же вытащили. Последнее, вероятно, сделала сама Аояги – от её рук веяло дымом. Кёко старалась не думать об этом, как о воровстве. Дедушка неподвижно лежал за её спиной на постели. Аояги не стала ждать, когда Кёко возвратится к себе, и пришла к ней сразу, пока та ещё наводила в покоях Ёримасы порядок.
«Ах, сорвать бы маки на небесном холме,
Закрасить ими в алый цвет слова любви
на моём языке![37]»
Крупные застарелые капли чего-то оранжевого, похожего на ржавчину, образовывали поверх и без того безобразно кривых иероглифов пузыри. Кёко прочитала размытое стихотворение несколько раз, а затем достала из рукава кимоно ещё несколько писем, которые собрала за последние пять месяцев. Какие-то – тоже украв, а какие-то – выменяв у сопричастных за маленькие безделушки или тайком сэкономленные моны.
«Десять мешков риса. Пять рулонов парчи. Жалованье за три месяца (двумя связками мон). Аренда комнаты на два месяца. Продление на месяц. Паланкин закрытый».
«Приходи в час Крысы к обрушенному мосту под храмом Тамагучи. Не бойся. Матушка больше ничего не сможет сделать. Мы уйдём вместе».
«На один флакон: 1/2 зверобоя, 1/2 шалфея, ложка полыни, 1/4 рисового уксуса, размешать и подержать над паром до образо…»
Половина последнего отсутствовала, клочок с безымянным рецептом Кёко достался жалкий и оборванный, но всяко лучше, чем ничего. Помимо прочего, в её «коллекции» была вырезка из дневника, которую Кёко, сколько бы ни шарила по рукавам своего кимоно и комнате, почему-то так и не смогла найти. Благо, что запомнила: «Лишит наследства? Не может, не может!»
Кёко всегда и всё прочитанное наизусть запоминала, ибо имела привычку проговаривать его про себя по десять раз с закрытыми глазами. Так она завязывала новые узелки на той паутине, которой уже оплела имение Хакуро и саму себя, и распускала старые, оказавшиеся лишними или отжившие своё. Так письмо из родового гнезда Якумото покрылось ещё несколькими изломами к тому моменту, как Кёко наконец-то спрятала его в рукав кимоно, прежде чем возвратилась к дедушке.
«Вот как заканчивают свою жизнь все экзорцисты».
Она думала об этом каждый раз, когда смотрела на то, как беспомощно лежит Ёримаса на простынях чистых и новых, которые она закончила менять всего несколько минут назад до прихода Аояги. Руки её всё ещё болели от дедушкиного веса, который ей приходилось перетаскивать, чтобы как следует расправить и застелить под ним верхний слой яэдатами. Это горькое настоящее в её голове никак не хотело уживаться с тем прекрасным прошлым, в котором Ёримаса мог поднять её одной рукой и закружить, а она со смехом карабкалась по нему, как белка, и он от того даже не сутулился и не кряхтел.
Ки, которой у него тогда ещё было в избытке, многие оммёдзи зовут дыханием, но, по мнению Кёко, она больше походила на кровь: была у всех от рождения, восстанавливалась, если вытекала, но коль вытекала до последней капли, то оставляла тело коченеть, доживать своё. Обычные люди не знают подобных бед, потому что не режут самих себя и не поят своей кровью нуждающихся… А вот экзорцисты делают именно это. И когда делают слишком часто – или слишком долго, – лишаются всего следом за ки.
– Вот как заканчивают свою жизнь экзорцисты, – повторила Кёко и даже не заметила, что вслух. – Так пусть это будет хотя бы не зря.
Она опустилась на колени подле яэдатами. Сложенный из семи-восьми футонов, чтобы обеспечить дедушке надлежащий комфорт, он был таким высоким, что Кёко спокойно опёрла на него подбородок, погладив Ёримасу по прохладной жилистой руке. Свежезаваренный чай с толчёным желчным пузырём змеи настаивался рядом.
– Сегодня я видела Странника. Он и впрямь притворяется торговцем. Продаёт всё на свете от мазей до кукол и этим, похоже, зарабатывает на жизнь. Вот почему за изгнания денег не берёт, хотя они бы, несомненно, принесли ему куда больше… А ещё уши у него острые не по-людски и зубы такие же! Я его хорошо запомнила, и, надеюсь, он меня тоже. Ведь мы с ним ещё встретимся.
Кёко улыбнулась уголком губ и наклонилась над Ёримасой, будто ожидала, что и он вот-вот улыбнётся. Лицо дряблое, от края до края в морщинах, таких, что в них уже утонули и его рот, и нос. Дедушка не любил бриться, поэтому Кёко его бороду, почти серебряную, только подравнивала, а отросшие до плеч волосы расчёсывала костяным гребнем. Кагуя-химе с Аояги же мыли его и одевали. Словом, все они заботились о Ёримасе достойно, но глаза карие, как ствол хакуро за окном, с каждым днём будто всё сильнее проваливались в глазницы. Открывались утром, вечером закрывались – и всё. Вот и сейчас Кёко смотрела в них молча и видела в больших чёрных зрачках отражение своего лица. На самом деле она жаждала вовсе не дедушкиной улыбки, а слов. Он ведь заговорил с Хосокавой, верно? Почему ему так повезло услышать его голос, а ей – нет?
«Стать хорошей женой, может быть, геомантом, но кирпичиком в стене чужого рода – её удел. Такой я вижу судьбу всех моих внучек».
Впрочем, это к лучшему, что она не слышит.
Кёко выжала полотенце, сливая впитавшийся в него смягчающий отвар назад в миску. Семья Якумото хорошие травы из своей лавки подарила, самые дорогие, и Юроичи даже их лично Кёко принёс. Правда, задержался подле неё не дольше минуты и на неё почти не смотрел – иное считалось бы дурным тоном, хотя на самом деле было продиктовано страхом. По одному его лицу в тот момент, тусклому и абсолютно невыразительному, становилось ясно, что это не он Кёко в жёны берет, а его родня. В чём-то ей было даже жаль Юроичи Якумото, но лакированную коробочку, до отказа набитую травами, она всё-таки приняла, и так состоялась помолвка.
От трав кожа дедушки разрумянилась и засияла, точно они и впрямь подарили ему здоровье. Кёко ласково и заботливо обтёрла всё его лицо, предварительно согрев в руках полотенце, и прошептала то, что сказать в полный голос никогда бы не решилась:
– Не переживай, дедушка, род Хакуро пал при тебе, но при тебе же успеет восстать. Свадьба моя меньше чем через пару недель, уже в следующее воскресенье – Кагуя-химе говорит, то благоприятный день. А значит, в следующее воскресенье я стану оммёдзи. Я снова увижусь со Странником… И уговорю его стать мне учителем. Мой жених поможет мне в этом, хочет он того или нет, а взамен я освобожу его от мононоке. Это ведь честная сделка, правда?
Вставая, Кёко не заметила, как скрюченные пальцы Ёримасы незаметно дёрнулись на простыне.
IV
Кёко пришлось ещё десять дней ждать своей свадьбы, и всё это время она почти не смыкала глаз.
Земля Хакуро – священная земля, запретная для зла, неугомонных духов и уж тем более для неупокоенной мстительной души. Но что-то тёмное всё же стало виться вокруг Кёко с тех самых пор, как она приняла в дар ящичек с лекарственными травами и таким образом сказала «да».
Воздух в её комнате сделался стылым и промозглым, как тот, что стелился у могил, а сквозь сон, глубокой ночью, как раз где-то в час Быка, когда в мире происходит всё дурное, Кёко постоянно мерещился звон бубенцов и повизгивание кото[38], словно мимо их двора проходила похоронная процессия. Несколько раз она распахивала сёдзи, по пояс высовывалась наружу и вглядывалась в зернистую, как бархат, темноту, но ничего, кроме неё, не видела. Только ветви хакуро колыхались на расстоянии вытянутой руки: словно не желая отставать от расхваленных горожанами глициний, ива зацвела ещё пышнее, свесилась к окнам Кёко и теперь пыталась в её спальню с любопытством заглянуть. Листья и приклеенные к подоконнику офуда шелестели, и только это помогало Кёко хотя бы под утро как-нибудь уснуть.
Из-за розовых омамори, стащенных Сиори с чайной террасы и прибитых к стенам, её комната напоминала запутанный кошками клубок. К успокоению Кагуя-химе, семьи Якумото и своему собственному, Кёко почти все десять дней из спальни не выходила, а если такое и случалось, то она быстро, почти бегом, возвращалась назад. Сама не знала, на кого боится наткнуться больше: всё-таки на мононоке, чьё внимание она уже, несомненно, привлекла, или же на Хосокаву, которому Кагуя-химе поручила караулить их чертоги и чей голос потому чаще обычного доносился из-за угла.
Родовое гнездо для каждой помолвленной девы до свадьбы – её убежище. А для той, которая охотящегося за ней мононоке за нос водит – ещё и последняя броня. Оммёдзи свои имения всегда вместе с каннуси строили, заговаривали каждый его брусок, на каждой половице с обратной стороны вырезали иероглиф «защита». Ивы, росшие у моста и одетые в симэнава, как в нарядные пояса, служили стражей даже лучшей, чем люди: не знали покоя, с места не двигались, никого не пускали, все недобрые намерения отваживали.
И всё же в своей охоте мононоке не знал покоя. А то была самая что ни на есть охота, остервенелая, смелая, даже нахальная. Кёко хорошо знала, что это за звон ей является по ночам, – так духи страху наводят, – и почему ей на самом деле не спится, – так чувствуешь себя, когда кто-то смотрит, но кого не можешь увидеть ты сам. Из-за этого стоило ей лечь на футон, как по тому словно рассыпали гвозди. Каждая минута без движения вонзала их Кёко под рёбра, скребла по позвоночнику и бокам. Она ёрзала, крутилась, сползала на пол, затем вставала и, жалея, что не может выбраться на крышу – уж больно там сейчас небезопасно, – бесцельно наворачивала по комнате несколько кругов, а затем ложилась снова. Там же, где она оставляла таби с гэта, каждый день набиралось с десяток пустых пиал из-под ромашкового чая. Неудивительно, что Юроичи Якумото был так бледен и молчалив в ту их встречу, когда передавал травы: проживи Кёко вот так вот, на когте у мононоке, ещё бы месяц, тоже бы тронулась умом.
– Поди прочь! – Однажды она не выдержала, распахнула опять окно и закричала в ночь, стоя босиком в одной нижней рубахе на голое тело. – Или покажись. Слабо, а?