Переменная её близости (страница 5)
Невысокая девушка лет двадцати стояла, прижав к груди тонкую книгу в мягкой обложке. На пальцах слиплись следы шоколада. Обложка была уткнута в куртку, будто неловко показывать название. Она перевела дыхание, запнулась, но не отступила.
– Я волнуюсь и всё забыла, – выдохнула она, глядя на корешок, а не в лицо. – Просто… очень хотелось. Без слов и благодарственных речей. Только имя. Я потом маме покажу. Если нельзя – уйду.
– Можно, – ответил Леонид ровно, чтобы не добавлять дрожи к дрожи. – Откройте там, где чисто. Поставлю дату и подпись.
– Спасибо, – сказала она быстро и, не зная, куда деть глаза, уставилась на кеды. – Я читала в метро. Почти ничего не отметила – руки были заняты. Но было… хорошо. Простите, если это звучит глупо.
– Совсем не глупо, – произнёс он, принимая ручку. – Иногда «хорошо» – самое честное, что можно сказать о чтении.
Ручка царапнула бумагу сухо и отчётливо. На соседней скамье рука остановилась на полдороге к пакету; профиль повернулся медленно и точно, как головка маятника в знакомом кабинете. Взгляд Натальи Викторовны встретил взгляд Леонида и удержал его без усилия. Усмешка – не всплеск, а лёгкая дуга губ, та самая, из-за которой у доски хотелось сидеть ровно. В ответ – едва заметная улыбка в уголке рта, кивок, которого хватило, чтобы признать встречу, не поднимая шум.
– Спасибо, – девушка прижала книгу к груди, будто боялась, что подпись стечёт с бумаги, если держать не так. – Я пойду. До свидания.
– Удачи, – мягко сказал он.
Девушка ушла быстрыми шагами, тут же спуталась в шарфе, вернулась за забытыми перчатками, буркнула «ой» самой себе и растворилась в полосе света от следующего фонаря.
Вода снова легла ровно. Крошки разошлись кругами. Чайка передумала сходить ближе и ушла на дальний край.
Взгляд Натальи Викторовны вернулся к воде, но, задержавшись на полсекунды, снова поднялся и встретился с Леонидом. Во втором взгляде было больше, чем в первом: не просто узнавание – признание, что время не перепишешь, но держаться можно спокойно. Она чуть приподняла подбородок – как в минуты, когда просила на лекциях не спешить с выводами. Леонид, не вставая, положил ладонь на край скамьи, словно подтверждая: «остаюсь на месте». Молчаливый диалог шёл чисто и ясно, по-учительски понятными жестами. Зрачки дрогнули, когда на воде вспыхнуло и тут же распалось отражение фонаря; уголок губ выровнялся. Сердце отвечало неверно – пропустило долю, как метроном, на миг сбившийся с деления, – и тут же вернулось в ритм.
– Простите, – раздался голос уже с другой стороны – торопливее, проще. – Можно автограф? Для бабушки. Она будет рада. Я… я не читаю столько, сколько надо. Но бабушка уговаривала. Я пообещала.
Перед Леонидом стояла другая девушка: школьная куртка, рюкзак на одном плече, наушники в пальцах, как бусы. Она смущённо подтянула резинку на волосах и протянула книгу обложкой вверх. С другой стороны, метрах в тридцати, на скамейке под фонарём сидела пожилая женщина – вероятно, бабушка. Не вмешивалась и ничего не говорила, но смотрела прямо, спокойно, словно точно знала, зачем внучка подошла именно сюда.
– На обложке можно? Если искать чистую страницу – запутаюсь, – сказала девушка и виновато усмехнулась. – Бабушка – Лариса Петровна. У неё очки всё время слетают, напишите крупно, если не трудно.
– Так и сделаем, – кивнул Леонид. – Для Ларисы Петровны.
– Спасибо, – сказала она быстро; благодарность прозвучала по-настоящему, без украшений. – Я побегу, меня ждут у трамвая. Всего хорошего.
– И вам, – отозвался Леонид.
Она метнулась к дорожке, тут же запуталась в ремешке сумки, спохватилась, вернулась на шаг, шёпотом бросила: «спасибо ещё раз», не поднимая глаз, и исчезла в тёмном промежутке между деревьями. Пруд принял тишину обратно, как аккуратно возвращают книгу на полку.
Наталья Викторовна собрала последние крошки, перевернула пустой пакет, как переворачивают страницу, и, прежде чем подняться, снова встретилась с ним взглядом. Теперь в улыбке было больше тепла, чем меры, – словно человек, всю жизнь державший дистанцию, позволил себе на полшага приблизиться не телом, а лицом. Еле заметно развела руки ладонями вниз: «урок окончен», – и опустила взгляд к воде. Леонид кивнул чуть глубже, чем прежде: «да, понял».
Тишина вокруг стала плотнее; вечер подтянул тени, фонари согрелись сильнее, листья перешли с шороха на лёгкий вздох. Сердце успокоилось и – как бывает после неверного шага – отбило одну лишнюю, но уже ровную долю, будто настаивая: «я здесь». Воздух между скамейками остался наполненным – не словами, а возможностью их не произносить.
– Простите, можно тут? На краешек, – робко спросила пожилая женщина с целлофановым пакетом. – Я тут каждый вечер по кругам считаю. Если десять – завтра проснусь без будильника.
– Конечно, – сказал Леонид, чуть подвинувшись. – Считайте.
– Один, два, три… – женщина шевелила губами и улыбалась себе, как улыбаются те, кто умеет договориться с днём простыми средствами. – Спасибо, – добавила она вслух и ушла, оставив на лавке тёплое пятно.
Пакет Натальи Викторовны смялся в аккуратный квадрат. Она положила его рядом, будто оставила в журнале пометку «к уроку готова», и поднялась. На секунду задержалась, поправила ремешок часов, уголок платка, прядь у виска – привычные движения человека, который держит себя в порядке даже перед водой. Потом, не торопясь, посмотрела на Леонида в третий раз – уже прямо, как на собеседника, которому ничего объяснять не требуется.
– Добрый вечер, – произнесла одними губами, без звука, так отчётливо, что звук и не понадобился.
– Добрый, – так же тихо ответил Леонид, не вмешивая голос, чтобы не сорвать тонкую плёнку, что бережёт речь от сырости.
Этого было достаточно. Слова, произнесённые без звука, сделали больше любого разговора. Вода разошлась ровными кругами, будто отметила два согласованных «да». Наталья Викторовна кивнула – не по-учительски, а по-человечески, – взяла смятый пакет, как берут дневник, и пошла вдоль кромки. Шаги были устойчивы; каблук раз за разом попадал в ритм, объединяющий урок и жизнь. Леонид остался сидеть, провожая взглядом не спину, а невидимый след, какой оставляет в воздухе знакомый запах мела: след, что ничем не пахнет, но узнаётся безошибочно.
– Пора, – сказал вечеру беззвучно. – Всё, что нужно, уже случилось.
Он поднялся, задержал ладонь на доске – словно благодарил лавку за службу, – и двинулся к аллее. Пруд вернул себе зеркальность; фонарь в отражении снова стал цельным, как точка в конце строки, которую не хочется продолжать. Тайна осталась внутри – не как загадка, а как способ дышать. Город, довольный, что получил ровно столько, сколько полагается, дышал в том же темпе. А вечер, на правах свидетеля, медленно закрывал страницу.
Глава 2
Гостиница пахла новой мебелью и старым воздухом: аромат чистки смешивался с пластиком от упаковки, будто здесь каждый номер – консервная банка, наполовину заполненная сном. Леонид лежал без сна, не двигаясь, словно каждое движение имело цену. Под спиной смялась простыня, собравшись в гребень, как барьер между телом и кроватью. На ней остался узор, напоминавший линию ЭКГ – жизнь, зафиксированную словно неоном на хлопке. Часы на прикроватной тумбочке показывали три семнадцать. их красные цифры пересекали темноту лучом, словно подчёркивали малозначимость сна перед лицом хода времени. Мягкое мерцание электронных символов отражалось на разбросанных наспех страницах рукописи – одна из них, вырванная со злостью, прикрывала край пепельницы, будто боялась столкновения с пеплом.
Тишина предательски гудела: Москва не отпускала даже ночью. За окном протяжно ныл мокрый асфальт, перемежаясь короткими, но точными выкриками машин, для которых ночь – не повод снижать амбиции. За стеклом скучали капли – не дождь, а остаточный конденсат, который не решился стать облаком, но и растворяться не торопился. Иногда в тишину врезался короткий смех, немедленно утихающий, будто сам себя одёргивал. Леонид не различал слов, но узнавал интонацию: городские голоса в три ночи всегда звучат как приговор – сами себе и окружающему миру.
Он смотрел в потолок, но видел не его: сквозь белый квадрат гипса проносились фрагменты чужой жизни, которая на самом деле была только его собственной – в ускоренном повторе и без права перемотки. Фразы: «Это ваш лучший текст, Леонид Андреевич, вы не понимаете, что делаете» – редактор, взмокший от пота, который уже тогда понимал: успех – не прививка от боли, а инъекция с побочным эффектом.
Потом – длинный коридор книжной ярмарки: стенды, подписи, люди, которые не читали, но фотографировались на память, словно делали прививку от собственной незначимости. Потом – студия, микрофон и чей-то профессиональный голос: «У вас всё ещё нет личной премии, Леонид Андреевич. Что чувствуете?» – «Чувствую, что у меня есть свободный вечер», – отвечал он, не веря собственной иронии. Это повторялось с годами: новые книги, те же вопросы, и всегда – чувство, что не сказал самого важного. Или сказал, но никто не услышал, потому что там, где нужен крик, он предпочитал шёпот.
Рука автоматически скользнула к бумажнику. Между банкнотами и визитками хранилась фотография: уголок потёрся, лица чуть смазались от долгого хранения, но главное чувство осталось. Девочка в сарафане – лет шесть, волосы в два хвостика, слева молодая женщина, смеётся глазами, не ртом, держит дочку за плечи, чтобы не улетела от радости. За спиной у них – качели, бледно-голубой космос двора, где когда-то рождалась его собственная жизнь. Леонид долго смотрел на снимок, не думая ни о фамилиях, ни о датах: память не признаёт паспортов, она работает по собственному графику. Потом перевернул фото, прочитал обратную сторону («Улыбайся всегда, как мы тогда – Н.В.»), задержался взглядом на этих двух инициалах. Вернул фото на место, но на секунду показалось: рука стала тяжелее, будто фото отнимало силы. Или силы уходили сами по себе.
Поза надоела – Леонид перевернулся набок, но не нашёл в этом смысла. Вспомнил, как учился менять позы в детстве: бабушка говорила – «если не спится, попробуй повернуться на другой бок, может, там живут другие сны». Сейчас никакие сны не желали приходить, даже чужие. Он откинулся на спину и провёл ладонью по волосам, зацепил височную седину, почувствовал под пальцами горячую кожу. В голове работало не сердце, а архив – папка за папкой, всегда с той же иерархией: сначала эпизоды стыда, потом – одиночество, только потом, словно бонус, вспышки радости.
В номере было слишком светло для сна, но слишком темно для чтения. Карандаш на столике смотрелся тупо и упрямо, листы рукописи были разбросаны неаккуратно – так, чтобы любой вошедший сразу понял: здесь не живут, а сражаются за тишину. Леонид с раздражением посмотрел на эти листы: ни один из них не мог объяснить, зачем он снова в Москве, если за прошедшие двадцать лет так ни разу и не решился просто позвонить. Все тексты, в которых он обходил это имя, были защитой против единственной реплики, которую следовало сказать вслух. «Открой дверь» – вот что требовалось от него много лет назад, и вот чего он так и не сделал.
Вспоминать про Наталью Викторовну было всё равно что разбирать по костям старую игрушку: знаешь наизусть, что внутри, но всё равно надеешься найти там секрет, которого не видел прежде. Вечер у пруда, когда она подняла глаза, а он не успел спрятать своё удивление, вернулся внезапно – как холодная вода на голову для мозга, который привык к посторонним ритуалам. Она смеялась глазами, не ртом, как на фотографии. Только смех был не детским – он был взрослым и чуть печальным, как у людей, которые умеют видеть сразу два слоя смысла. Он понял: за прошедшие годы ни одна из женщин не улыбалась ему с таким вызовом. И ни одна – с такой безнадёжной ясностью.