От интернационализма к постколониализму. Литература и кинематограф между вторым и третьим миром (страница 6)
Можно было бы предположить, что эту лакуну в постколониальных исследованиях заполнят многочисленные работы по мировой литературе и кинематографу, появляющиеся сегодня и грозящие вытеснить постколониальную перспективу как основной подход к транснационализму. Контуры этого еще не вполне осуществившегося сдвига уже отчетливо видны: парадигма мировой литературы не только предлагает смириться с западоцентричной перспективой и отказаться от политических установок постколониализма, но и теснит важный для постколониальной теории французский постструктурализм и бо́льшую открытость новым географическим сценариям. Исторически постколониализм лучше всего уживался с изучением ближневосточных, индийской и африканских культур и с критикой западного подхода к ним. Для моего исследования особенно актуальны более критические и материалистические модели мирового распространения литературы, разработанные Франко Моретти и Паскаль Казанова, которые адаптировали для литературоведения мир-системный анализ Иммануила Валлерстайна. Однако как в мир-системной теории не нашлось места второму миру, так и впечатляющая работа Моретти и Казанова, увы, очевидно европоцентрична. Весьма красноречив тот факт, что в авторитетном сборнике Routledge Companion to World Literature («Путеводитель по мировой литературе издательства Routledge», 2012), состоящем из пятидесяти глав, многие из которых посвящены географии мировой литературы, Россия и Советский Союз полностью отсутствуют, несмотря на яркий пример перемещения национальной литературы с периферии в центр мировой культуры в первом случае и масштабные проекты, связанные с мировой литературой, во втором39. Речь в данном случае не столько об очередном белом пятне на географической и исторической карте мировой литературы – таких пятен достаточно, и было бы невеликодушно обвинять какую-либо книгу или ее автора в том, что им не удалось охватить весь мир, – сколько об альтернативной логике циркуляции текстов, оказывающейся в итоге на втором плане. Скажем, если бы Моретти и Казанова проанализировали бы восприятие пролетарского романа (или даже произведений Толстого и Достоевского) в начале XX века, им пришлось бы признать, соответственно, что модели современной литературы транслируются в разных направлениях, а не только с Запада на Восток и что конкуренция национальных литератур и отдельных писателей – отнюдь не единственная сила, движущая мировой словесностью. В этом отношении моя книга продолжает проект болгарского литературоведа Галина Тиханова, раскрывающего видение мирового литературного пространства, характерное в XX веке для России и Восточной Европы и представляющее собой альтернативу либеральной, англо-американской модели мировой литературы, которая сегодня в моде40.
Пожалуй, советский проект мировой литературы – наиболее последовательная и обеспеченная ресурсами попытка преобразовать механизмы производства, распространения и потребления литературы по всему миру за всю историю. Первые работы, анализирующие ее влияние на систему мировой литературы, только добираются до читателей. Вслед за разделением исследователей, занимающихся историей Коминтерна, и тех, кто изучает советскую национальную политику, в этой области наметилось два направления. С одной стороны, Катерина Кларк, члены московской группы «Интерлит» и другие ученые обратились к реконструкции наследия издательства «Всемирная литература», созданного Максимом Горьким, журнала «Интернациональная литература» и облика Интернационального союза писателей в межвоенный период в целом41. С другой стороны, ряд специалистов по истории советской литературы, таких как Харша Рам, Евгений Добренко и Сюзанна Франк, сосредоточились на становлении многоязычной советской литературы, уделяя особое внимание литературам Кавказа и Средней Азии и рассматривая их как часть проекта мировой литературы42. За редким исключением исследователям обоих направлений еще только предстоит перейти к послевоенному периоду. В данной книге, опираясь на советские государственные архивы и множество канонических постколониальных текстов, я рассматриваю весь период до конца Советского Союза. Кроме того, я анализирую тексты, циркулировавшие в советском культурном пространстве, с эстетической точки зрения. Хотя в конечном счете общим фоном, на который разные писатели проецировали свой индивидуальный стиль, оставался «реализм», советское культурное пространство отличалось куда бо́льшим художественным многообразием, чем советская литература, вбирая в себя различные формы модернизма, литературу стран третьего мира, народный эпос, национальный сентиментализм и т. д.
История мирового кино – еще более новая теоретическая область, отчасти вдохновленная расцветом такой дисциплины, как история мировой литературы, отчасти – необходимостью анализировать практики коммерческих брендов, а отчасти – историческим прецедентом «третьего кинематографа», масштабного, богатого на манифесты движения за политическое кино, в 1960–1970‑е годы бросившего вызов кинематографическому и эстетическому господству Голливуда или Европы43. Несмотря на то что Сергей Эйзенштейн и Дзига Вертов, Михаил Калатозов, Андрей Тарковский, Александр Сокуров и другие советские авторы прочно вошли в западный кинематографический канон, место советского кино в системах незападного, мирового кинематографа остается по большей части неисследованным. Кинематографические связи СССР с незападным миром осмысляются прежде всего в новаторских исследованиях Маши Салазкиной44. Наряду с другими недавними работами об интернациональном советском кинематографе в них обозначены разнообразные возможности прямых (или опосредованных Западом) контактов, зависевших от перемещений пленки, идей и самих режиссеров45. Следуя за этим небольшим, но растущим корпусом литературы и обращаясь к архивам Союза кинематографистов СССР, Госкино, «Совэкспортфильма» (СЭФ) и ВГИКа, где учились некоторые незападные режиссеры, в своей книге я реконструирую основную контактную зону советского и незападного кино, Ташкентский кинофестиваль (1968–1988), а также продолжительную эволюцию документального кино на тему солидарности – от раннесоветских фильмов до латиноамериканского «третьего кинематографа».
За последние несколько лет следы магмы, оставленные советским культурным интернационализмом, вызывают все больший интерес у литературоведов и киноведов, специализирующихся на Африке, Азии и Латинской Америке46. Данная книга призвана стать площадкой для диалога между специалистами из разных областей, изучающими страны второго и третьего мира.
Хотя эти совместные с СССР проекты в сфере литературы и кино третьего мира оставили глубокий след во многих национальных культурах, они не преодолели гегемонию Запада. Эти проекты – вероятно, наиболее значительную за всю историю согласованную попытку вмешательства в мировую литературу и мировой кинематограф – лучше всего понимать как антитезу мир-системам такого типа, который Паскаль Казанова, а вслед за ней Дадли Эндрю конструируют для этих областей. Учитывая, что эти построения восходят к валлерстайновской мир-системе, силы, движущие литературой и кино в таких теориях, отражают логику накопления и циркуляции мирового капитала. Переводя их на язык литературо- и киноведения, мы наблюдаем рыночную конкуренцию (между нациями или отдельными писателями и режиссерами), распространение нарративных и жанровых моделей с Запада на Восток и стремление провинциальных деятелей культуры приблизиться к гринвичскому меридиану литературы/кино и его конечной эстетической цели (модернизму). Как и экономика стран советского блока, стремившаяся выйти за пределы мировой капиталистической системы – а на деле обрести некоторую независимость от нее, – советские проекты, направленные на литературу и кино третьего мира, призваны были ослабить зависимость незападных культур от Запада (литературных Парижа и Лондона, кинематографических Голливуда и Канн) в плане культурного импорта или формирования стоимости, во-первых, за счет того, что альтернативным источником импорта выступал Советский Союз, а во-вторых, за счет установления прямых контактов между разными странами Глобального Юга. Таким образом, эти проекты должны были заместить некоторые ключевые принципы функционирования мировой литературы по Казанова и мирового кинематографа по Эндрю собственной концепцией распространения культуры: господство Запада – гораздо менее иерархичным миром, мировые рынки – международными организациями, конкуренцию – административным контролем, трансляцию литературных и кинематографических моделей с Запада на Восток – трансляцией между странами Востока.
Образы интернациональной солидарности в литературе и кино
Левую аудиторию разных стран объединяло не только потребление одних и тех же литературных и кинематографических текстов, циркулировавших в рамках совместных проектов с СССР, но и качество самих текстов. Сегодня в литературоведении мысль, что акты написания и чтения художественных текстов подобны творению мира, уже стала общим местом47. Здесь, в этой книге, данное клише в географическом плане понимается до некоторой степени буквально. В наше время литература и кино едва ли могут соперничать с новостными передачами в создании ментальных карт мира, но не стоит забывать, что в коротком XX веке СМИ еще не сообщали о всевозможных событиях круглосуточно, тем более в Африке, Азии и Латинской Америке. Один из ключевых тезисов Дэвида Дамроша о мировой литературе состоит в том, что помимо выдающихся литературных произведений в нее входят тексты, дающие читателям возможность прикоснуться к культурам и обществам далеких от них эпох и стран48. Нечто подобное говорит о мировом кинематографе и Дадли Эндрю49. Однако в интересующем нас контексте творение мира носит более политизированный характер, чем в концепциях Дамроша и Эндрю. В конце концов, большевики мыслили в мировых масштабах: мировой пролетариат, мировая революция, мировая литература. Со временем понятие «мировой» ушло из революционного словаря большевиков, скомпрометированное сталинской внешней политикой, использовавшей его в своих интересах, новой волной официального советского патриотизма и послевоенным русским национализмом. Конечно, оно не могло просто исчезнуть. Его сохранили троцкисты, выступавшие под знаменем интернациональной революции, а впоследствии подхватили транснациональные революционные движения, такие как маоизм и геваризм, и даже революционные национальные движения эпохи деколонизации, стремившиеся объединить усилия в борьбе с империализмом. Осталось это понятие и в СССР – в форме официальной и все менее убедительной риторики советского интернационализма. Благодаря произведениям культуры эти миры приобрели эмоциональную силу и размах, немыслимые для политических программ. Но как именно это проявлялось в литературных и кинематографических текстах?
Бенедикт Андерсон предложил, вероятно, наиболее убедительный метод поиска ответа на этот вопрос. Он не только проанализировал механизмы распространения популярных текстов и государственные инициативы такого рода (от школьных учебных планов до карт и переписи), способствующие формированию нации как субъекта, но и, как известно, рассмотрел повествовательные приемы и тропы, с помощью которых этот национальный субъект можно вписать в романы, побуждая читателей отождествлять себя с нацией и чувствовать солидарность с миллионами своих сограждан, которых они никогда не видели и не увидят50. Тропы и нарративы транснациональной солидарности различаются, причем часто они строятся скорее на расстоянии и несходстве, чем на близости и общности. Скажем, режиссеры, снимавшие фильмы о международной солидарности, должны были показывать, что действия, предпринимаемые в США достойными американцами, способны помочь китайскому народу в борьбе с японскими захватчиками в конце 1930‑х годов. Клише, связанные с солидарностью, нужны были борцам за свободу, утратившим надежду на успех, чтобы верить, что победа и построение другого, лучшего мира все-таки возможны, как показывал пример китайцев или русских. К тому же фильмы и романы рассказывали публике третьего мира, что их локальные усилия образуют гигантскую цепь, тянущуюся не только через разные континенты, но и через эпохи, и что они часть всемирного освободительного движения, в 1917 году поднявшего русских рабочих, а затем возглавившего борьбу с фашизмом по всему миру. Иногда солидарность носила негативный характер – например, в противостоянии враждебным силам капитализма и империализма, зачастую даже абстрактным. Писателям третьего мира приходилось соотносить решения, принимаемые в чикагских залах заседаний, с жизнью (и смертью) на банановых плантациях Центральной Америки, как это делает в своей «банановой трилогии» Мигель Астуриас. В этой книге я прослеживаю, как такого рода транснациональная солидарность находит выражение в тропах и нарративах ряда знаковых текстов постколониальной литературы и «третьего кинематографа».