Свет (страница 6)

Страница 6

Кстати, в семье своей Володя был Тарасом. Почему-то. Мы не вникали. Друга нашего Андрюху Устюжанина тоже иначе дома называли. Алексеем. Что тут такого, дескать, так бывает. Ну а прозвище у Андрюхи было Дурцев. И не мы его так прозвали, а его родной дедушка. И батогом, бывало, стукнет внука, если тот зазевается, не увернётся. Вредный Андрюха был, и получал. Чаще за то, что подворовывал табак у деда. Или махорку. В одиночку Алексей-Андрюха не курил, делился с нами.

День прибыл на полчаса, ночь настолько же укоротилась. На целых или только? В каких измерить единицах, кроме минут? Тридцать долей тихого ещё, зарождающегося ликования? Слабой пока надежды? Надежды неосознанной? На что-то. На Кого-то. Я в эту пору, глядя на закат вечерний и на утреннюю зорьку, начинаю оживать, и явно это чувствую. Как медведь, наверное, в берлоге, перевернувшись с боку на бок и немного приоткрыв глаза, чтобы в толсто и туго заснеженном окне-лазе своего временного жилища-спальни разглядеть слабый свет, смутно обещающий, что придёт всё же, как и всему в природе, конец зимовке долгой; раньше же, не обманывая, приходил. И поминал уже: с этого времени принимаюсь я, чтобы не забыть и не оставить что-нибудь важное и нужное, наполнять рюкзак, с которым отправляюсь каждым летом из Петербурга в Сретенск. Неизменно. Непременно. День прибывает – наполняется рюкзак. Можно судить по рюкзаку – насколько прибыл день текущий. К летнему равноденствию он уже битком и окончательно заполнен, готов – бери его и поезжай. Ну и, как правило: беру и еду.

Потеплело. Тридцать с небольшим. Для нас, чалдонов, не мороз. Четверо суток, не прерываясь, крепко вьюжило, плотных сугробов намело – мы говорим субои, не сугробы, что то же самое, – дорожки с верхом занесло, их расчищали и натаптывали заново. С утра сегодня погонял вяло по затвердевшему, как наст, полотну снега низовой ветер сухую, колкую курёху, к вечеру стих, в тайгу убрался, среди деревьев подметать, мышей пугая. Воздух без изморози сделался прозрачным, будто отсутствует, звёзды на небе стали ясными, лучистыми, и их число умножилось без меры, самые малые меж крупных обозначились – мерцают: не забывайте и про нас.

Можно на улицу и в одном свитере выйти – не замёрзнешь. После шестидесяти-то. В одном свитере, без телогрейки, и дров наколол и в дом их натаскал, к печке и к камину – про запас. Мама меня немного пожурила: разжарел, дескать, вот как простынешь, парень, и узнашься, будешь на улицу так вылетать, долго ли на себя накинуть что-нибудь, будто одёжи в доме нет, ну, мол, как маленький.

Угу.

Походил по дому, дрова в печке клюкой подшевелил, берёзовое полено, для жару, к осиновым добавил и в свою комнату подался.

Прохожу мимо.

– Ты почему в одних носках? – говорит мама. – Пол-то, как лёд, поди, холодный. Надень-ка валенки, будь добр.

Послушался, стал добрым – надел валенки. Отцовские. Моих здесь нет. Нет, правда, валенок и там, в Петербурге. Уютно в них – отцом ещё разношенные, и тепло его ещё, пожалуй, сохранилось в них. Хоть увози с собой – не будут лишними. Никита скажет: нет, брат, оставь, – и сам в них ходит, бывая здесь. Пусть будут тут – приветом от отца.

Раздвинул тяжёлые шторы, заменяющие двери, чтобы и ко мне доходило от печки тепло. Глянул сначала в окно, то чистое, без наледи, оттаяло, снизу лишь снегом запорошено, на дом, что напротив, затем – в ноутбук.

«Важные события 13 января».

1263 – битва у Терека между войсками Золотой Орды и хана Хулагу.

1703 – вышел первый номер газеты «Ведомости».

1872 – в России начала работу Служба Погоды, вышел первый прогноз погоды.

1910 – состоялась первая публичная радиопередача.

1912 – в Петрограде состоялось открытие арт-клуба «Бродячая собака».

1990 – армянский погром в Баку.

1991 – штурм советским спецназом телебашни в Вильнюсе.

В прошлом. История. Не Вечность.

К Вечности возвращаясь, вышел из комнаты. К телевизору подступил. Помедлил чуть, включать не стал: да что я там ещё не видел? Спросил у мамы:

– Будешь смотреть?

– Да нет, не буду. Если уж вечером… кино какое, передача.

– Пойду, – говорю, – прогуляюсь.

Желудок у неё расстроился, и меня, думаю, стесняется. Пойду, на самом деле, прогуляюсь.

– Ступай, ступай, – говорит мама, – засиделся. Меня не надо караулить – не убегу, – и улыбается. И говорит: – В гости к кому-нибудь зайди. Хоть повидаешься. Сколько живёшь, в деревне ещё не был.

– С кем повидаться? – говорю. – Тут никого из наших не осталось.

– Ну, в клуб зайди, – говорит мама. – Там-то полно, наверное, народу.

– А в клуб зачем?.. Кино давно уже не ставят. А для танцулек староват. Как ты? – спрашиваю.

– Как я… Да лучше всех. Жалуток только донимат, и чё такое утром съела?.. корочку хлеба пососала. Иди, иди, – говорит. – Я подремлю, устала чё-то, и ничего вроде не делала. Вот уж где горе-то, дак горе… самое тяжкое – безделье. Как же лентяям трудно жить. Так полежи да посиди-ка…

– Физзарядкой, – шучу, – займись.

– Займусь, – улыбается. – На части развалюсь, кто меня будет собирать?.. Если смогу, чуть-чуть в себя приду, картошки хоть сварю в мундире. Поешь с капустой или с огурцами. Грибы – в подполье надо лезть, я не смогу, дак ты спустись, если захочешь… То ходишь голодом – ослабнешь.

– Ну, отощал.

– И отощаешь.

– Не помешало бы.

– Удумал… Поди, не барышня какая.

Я усмехнулся: ну, времена такие… гендерная дисфория.

Сегодня мама не вставала с кровати. Занемогла маленько. Чай и поесть я приносил ей на подносе, устраивая его на табуретке рядом с кроватью. И аппетиту нет совсем. Так уж, немного поклевала. И кипятку полчашки лишь осилила. Без сахара, без мёда, без варенья.

– Ну вот, насытилась, Ванюха, отвела, – говорит, – очередь. А чё уж будет… ну, да ладно, ведро-то рядом.

Делая обычный обход по старикам, посетила нас сегодня новая медичка, смерила у матери давление, послушала сердце, оставила какие-то таблетки, сказала, как, когда и по сколько в день их принимать. Вырвав из записной книжки листочек, написала на нём номер своего мобильного телефона.

– Звоните, если что, – сказала мне, но на меня не глядя. – Зовите. Я или дома, или в фельдшерском пункте. Знаете, где?

– Конечно, знаю.

Надела голубой пуховик и голубую вязаную шапку, которые сняла и положила на стул до того, как подойти к маме.

– Спасибо, – сказал я. И спросил: – А как вас звать?

– Не за что, – сказала она, так же не глядя в мою сторону. – Валентина… Викторовна. До свидания.

– До встречи.

Ушла. Проводил её взглядом в окно. Там, где я расчистил, идёт ровно и смело, дальше, где не расчищал, – осторожно ступает, рукой в красной варежке балансируя, чтобы не упасть и не зачерпнуть снегу в красивые полусапожки. Смотрю – вижу – стройная. Скрылась в заулке. К старикам Мизоновым, больше там не к кому, направилась, дальним нашим родственникам по отцу. Тётя Наталья и дядя Егор, бездетные. Был ребёночек – заспала, был ещё один – хиленький, помер, и годика не прожил. Смирились, больше не рожали.

Глаза у неё, думаю, у новой медички, под цвет пуховика и шапки. И щёки розовые – от мороза. И волосы густые, светло-русые, на солнце, может быть, и золотые.

– Хорошая, – сказала мама.

– Наверное, – сказал я.

– Издалека откуда-то приехала. Оттуда вроде, где воюют.

– Не местная. У нас так: «хде» – не произносят.

– Да я, сынок, не понимаю, так, не так ли, кто как произносит… И дети есть, двое, – сказала мама, – а мужа вроде нет, то ли погиб, то ли в разводе… Детей сюда пока не перевозит. Живут где-то, у бабушки, может, у той, у другой ли. Я уж не спрашиваю, с разговорами не лезу. Нравится мне она – простая, вежливая, много не говорит.

Я промолчал.

– А Анна Карловна – лиса… Раньше лиса была, теперь уж чё там… полиняла. Заходила как-то, в ноябре ещё, ты не приехал, ко мне, взаймы просила – на лекарства. Дала, чё было, жалко бабу. Как шторка жёлтая вон… этот рак. Откуда взялся?

– И лет немного ей.

– Кого там… только на пенсию пошла. Болезнь на возраст не глядит.

Потоптался я по дому. Подошёл к вешалке. Оделся в отцовский полушубок, валенки и шапку. И себя им, Иваном Павловичем Арефьевым, почувствовал. Чу́дно.

– Ну, я пойду.

– Иди, иди.

– Ты без меня тут…

– Обойдусь.

– Ну если что, кричи.

– Нельзя кричать мне, напрягаться, – и улыбается. Понятно.

Прошёлся по селу. Умирает. На душе от этого невесело, совсем уж. Только небо всё то же над Сретенском – радует. Голубое-голубое. Как глаза у нашей новой медички, Валентины… Викторовны.

Встретил Колю Бармина. Того, что делал для моего погибшего племянника гробик-шкатулку. На два класса младше меня учился. И учился неплохо, на чатвёрки да пятёрки, и рисовал замечательно – малых детей и стариков, те уж как вылитые, получались, лес нарисует – как картинка, коня, собаку или кошку – ну хоть на выставку вези, на стену вешай. Поступать после школы никуда не стал, и никуда, если не считать срочную службу танкистом в ГСВГ, из Сретенска не выезжал. Сначала в колхозе работал, колхоз имени Дзержинского (ссылку очередную отбывал неподалёку тут Железный Феликс), как и все другие, развалился, кочегаром в школьную котельную устроился. Теперь, как школу закрыли, разными промыслами – грибы, ягоды, орехи кедровые, охота и рыбалка, дёготь гонит на продажу, если закажет кто, и бересту дерёт, – промыслами этими да пасекой держится. В детстве на девочку похож был Коля, и спутать можно было, кто его не знал. Глаза большие, серо-зелёные, с длинными ресницами, волосы светло-русые, с завитушками на висках. Девчонки, с ним встречаясь, пели: «Коля, Коля, Николай, сиди дома, не гуляй, а то девушки придут, поцелуют и уйдут». Краснел Коля, смущался. «Колька у меня сисьнительный, – говорит о нём его мать, тётка Прасковья. – Как тока и жанился, не оробел. Ольга сумела, охмурила, не пропустила мимо рук. Без колдовства оно не обошлось, канешна». Отец его утонул в Кеми, когда Коле было семь лет. Божий человек был, муравья не обидит.

На свежем воздухе крепкий дух недавно выпитой самогонки исходит от Коли. Уж извини, Иван, малёхо дёрнул. Да ладно, ладно. Улыбается широко – скуластый стал, остяцкая порода проявилась, оттеснив русскую – рот полый, с редкими, чёрно-бурыми зубами, от табака и чая крепкого. Может, и вставил бы, но денег нет, да и без них оно не худо – не болят, не ноют от студёного, и к врачам с имя не надо обращаться. Щёки впалые – будто курил Коля, дым в себя, всосав щёки, втянул, дым после выпустил, а щёки так всосанными и остались.

Рассказал Коля, как два дня назад, когда сильно метелило и света белого не видно было, шёл он от Сани-кержака из-за речки, из Нижней половины, заблудился. Без навигатора же был. Услышал, а потом и разглядел, что трактор сена зарод из-за реки везёт кому-то. Пристроился сзади, решив, вот он меня и выведет, мол, куда надо. Заехал в чей-то огород трактор, тракторист сани с зародом отцепил и уехал. А он, Коля, стал ходить по глубокому снегу вокруг зарода и выхода из огорода никак не может найти, и в чьём находится он огороде, понять не может. Как кто-то водит, не иначе. Потом слышит голос Ольги – жена его – и думает, что ему чудится. Голос как с неба будто раздаётся. Нет, настоящая – предстала перед ним. Как лист перед травой, хоть и не звал её, не кликал. Палкой по спине его хорошо отоварила, он сразу и выход из чужого огорода нашёл и до своего дома скоро добежал, не промазал. Дома добавила жена, уже не больно, но обидно – мёрзлой метлой, руками тока закрывался, ушёл в подсобку ночевать, а чё поделашь, драться с ней, с жэншиной, не станешь; в подсобке бражка оставалась – тяпнул.