Сестра молчания (страница 4)
Она бы сама не решилась. Не верит в бога и в церковный брак, но супружество – это супружество. Мама с отцом тоже верили в бога постольку-поскольку, а прожили вместе всю жизнь, несмотря на папину революционную борьбу, дававшую маме миллион поводов разочароваться в супруге и повелителе. Папа терял работу одну за другой, арестовывался, правда, ни разу дело до суда не доходило, пропадал на подозрительных квартирах, хранил дома запрещенную литературу, и вытворял много еще разного, что не приведет в восторг политически незрелую мать семейства. Однако Мура никогда не слышала слова «развод» из маминых уст, и вообще мама ни разу не сказала вслух, что, по ее мнению, папа делает что-то не то. Тогда Мура не совсем понимала еще всех нюансов взрослой жизни, но детским чувствительным нутром улавливала от стриженых барышень из революционного кружка какие-то странные, нехорошие флюиды, и, только когда сама выросла, ей стало ясно, что отец, красивый мужчина в ореоле славы подпольщика, был интересен юным революционеркам именно в романтическом смысле. Но встречных флюидов барышням от него точно не шло. Всегда он был сдержан, вежлив, а иногда нарочито простоват. Скорее всего, он брал с собой на сходки маленькую Муру не для того, чтобы с пеленок приучить ее к революционной борьбе, и даже не для того, чтобы напоить чаем и накормить баранками, когда дома было шаром покати, а в качестве живого щита от кокетства товарок по партии. Пусть он с горем пополам кормил семью, но зато всегда был верен матери и ласков с нею.
Нет идеальных людей, не существует даже таких, которые полностью разделяли бы твое мировоззрение и были бы во всем с тобой согласны. То есть искренне были бы согласны, а не просто поддакивали, чтобы не ссориться. У каждого человека свои мнения, свои привычки, кое в чем удается переубедить, но кое в чем и согласиться самой, а некоторые вещи просто приходится терпеть. Но это вознаграждается доверием и взаимной поддержкой. А если скачешь от одного мужа к другому, то узы просто не успевают окрепнуть, рвутся быстро, и кажется, что легко, но оставляют на сердце кровоточащие раны, которых ты не замечаешь и долго не можешь понять, отчего слабеешь.
Мура поморщилась от собственного ханжества. Раз она такая честная и лучше всех знает, как жить, то почему при виде Гуревича сердце замирает и дрожит, будто ей шестнадцать лет? Он ведь не ее муж, чужой мужчина.
Тут раздался треск аплодисментов, значит, Бесенков наконец закончил.
Мура опомнилась, быстро захлопала в ладоши вместе со всеми. Заметила, как Воинов толкнул спящего Гуревича, тот встрепенулся и заморгал беспомощно, как всякий человек, внезапно разбуженный в незнакомом месте.
Аплодисменты раздражали Муру, казались неуместными во время собраний, тем паче научных конференций, куда эта манера тоже проникла. Овации хороши в театре, а тут они придавали серьезным вещам флер театральности, искусственности. Но ничего не подделаешь, раз принято хлопать, надо хлопать.
Бесенков величественно сошел с трибуны, Мура встала, прямо со своего места поблагодарила докладчика, напомнила аудитории о верности делу Ленина-Сталина и неусыпной бдительности пред лицом врага и закрыла собрание.
Она не собиралась говорить со Стенбоком, но так удачно совпало, что возле двери они оказались вместе, он пропустил ее вперед, и Мура решилась:
– Александр Николаевич, вы к себе? Разрешите на два слова?
Он с холодным недоумением приподнял бровь:
– А вы еще не наговорились? В таком случае милости прошу.
Как всегда, когда она оказывалась у него в кабинете, Муре становилось немного стыдно за тяжеловесную роскошь собственного рабочего места – она всей кожей чувствовала, что роскоши этой не заслужила. Начальник клиник Стенбок и обитал почти под лестницей, и потолок у него был ниже, и мебель попроще, и всякого антиквариата и ковров не наблюдалось, между тем работал он больше и пользы приносил… Не сравнить с Мурой, короче говоря. У нее в кабинете стоит великолепный кожаный диван, а у Стенбока какое-то дерматиновое недоразумение, сразу и не поймешь, то ли лежанка, то ли орудие пыток. И он на этом спит чуть не каждую вторую ночь, а Мура на работе оставалась ночевать, только когда Кирова убили. Как-то несправедливо, неправильно, а начнешь меняться кабинетами, так схлопочешь выговор, ибо положено – пользуйся, и нечего быть святее папы римского.
Стенбок усадил ее на венский стул. Стул слегка качался, но Мура не обратила на это внимания. Она редко общалась с Александром Николаевичем наедине и всякий раз наслаждалась его аристократическими манерами. Выдвинуть для дамы стул, пропустить вперед себя, прочие знаки внимания – все это были выработанные с детства, укоренившиеся в подсознании привычки, не имевшие никакого отношения лично к Муре, и в этом заключалась главная прелесть.
– Итак, Мария Степановна, – холодно улыбнулся Стенбок, усаживаясь напротив нее, – о чем вы хотели бы поговорить после того, как уже украли у меня два часа жизни?
Мура засмеялась, надеясь, что выходит искренне:
– Александр Николаевич, ничего у вас не украли, совсем наоборот.
– Да что вы?
– Время сейчас трудное, страна в кольце врагов, и внешних и внутренних, – Мура надеялась, что в голосе звучит строгость и убеждение, – сами видите, что творят эти гнусные гады, вот Кирова убили, лишь бы сбить нас с верного пути. Поэтому мы все, и коммунисты, и беспартийные, назубок должны знать генеральную линию.
– Н-да?
– Да! Если мы хотим достичь коммунизма, то должны идти в ногу, – сказала Мура и сама поморщилась от сиропного пафоса своих слов.
– Что ж, Мария Степановна, – глаза Стенбока были хмуры и непроницаемы, как весенний лед на Неве, – не буду с вами спорить, однако если мы откроем любой строевой устав, то, к нашему удивлению, выяснится, что на переправах и мостах колонна должна идти именно не в ногу, иначе можно попасть в такой резонанс, что сооружение просто развалится под чеканящими шаг бойцами.
Мура пожала плечами и ничего не ответила, только пожалела, что пришла.
– Время и правда трудное, и путь к светлому будущему еле брезжит во тьме, – сказал Стенбок задумчиво, – на мой непросвещенный взгляд, так надо бы, наоборот, сто раз взвесить и продумать все возможные варианты, но если партийное руководство считает, что в первую очередь следует лишить граждан права на собственное мнение, то, как говорит товарищ Гуревич, кто я такой, чтобы с этим спорить?
– Главное сейчас не сомневаться! – сказала Мура. – Не давать слабину.
– Хорошо, Мария Степановна, не дадим. – Стенбок поморщился, или ей это просто показалось. – Так чем могу служить?
– Я вот о чем хотела бы спросить… – Мура покосилась на приоткрытую дверь, Стенбок встал и захлопнул ее. Лишняя предосторожность: утомленные Бесенковым сотрудники стремительно разбежались по домам, а клинических подразделений в этом закутке не было. Никто не мог подслушать их разговор, ни ретивый сотрудник, ни заблудившийся случайно пациент.
– Вы простите, Александр Николаевич, что вмешиваюсь в ваши семейные дела, – Мура понизила голос, – но вы сообщили в отдел кадров о перемене вашего гражданского состояния?
На холодном лице Стенбока вдруг мелькнула почти человеческая улыбка:
– Так точно, Мария Степановна. С удовольствием рапортовал. Черт возьми, мне нравится если не быть, то слыть женатым человеком.
– Правда?
Он кивнул:
– Да, приятно стать полноценным главой семьи хотя бы на бумаге.
Мура улыбнулась:
– Почему же только на бумаге? Как знать…
Ожившее было лицо снова застыло.
– Оставьте, пожалуйста, – сказал он тихо, – я расписался с Катенькой только потому, что после смерти жены никогда не хотел жениться снова и знаю, что в будущем тоже не захочу. Поэтому мне тяжелы ваши намеки. Ничего не будет и не может быть.
– Простите, – кивнула Мура.
– Я знал, что вы поймете.
– Простите, пожалуйста, – повторила она, – просто я думала, мало ли как жизнь поворачивается.
Стенбок вдруг бросился к своему письменному столу, долго рылся в его тумбе и наконец достал фляжку.
– За жизнь, Мария Степановна?
Она кивнула.
Крышка у фляжки исполняла роль стопки, туда ей Александр Николаевич и налил, а себе взял граненый стакан, одиноко стоявший возле графина с желтоватой водой.
– Ровно, как в аптеке, – сказал он серьезно.
Из стопки пахло осенью и печалью.
– Настоящий коньяк, пейте смело. – Стенбок чокнулся с Мурой, осушил стакан одним глотком и поморщился. Мура выпила не торопясь и не меняясь в лице. Александр Николаевич, глядя на это, с уважением покачал головой.
– Простите еще раз, что я лезу в вашу жизнь, – продолжала она, – но поверьте, это не из праздного любопытства. Видите ли, по академии разнесся миф, будто мы с Воиновой выжили Катю с работы за роман с Константином Георгиевичем.
– Смешно, – хмуро заметил Стенбок.
– А нам с Воиновой так не очень.
– В таком случае приятно будет объявить людям, что в конце концов девушка предпочла все-таки меня. – Стенбок налил по второй.
– Да, доведите, пожалуйста, до коллектива, а то мы с Элеонорой Сергеевной получаемся настоящие ведьмы.
– А вы – нет? Не такие? – Стенбок вдруг засмеялся басовито и бархатисто и сразу оборвал себя. – Впрочем, если серьезно, то я просил начальника отдела кадров пока не афишировать мое семейное положение не от страха, а из простой осторожности. Мало ли что могло произойти… Вы воевали, Мария Степановна, так сами должны знать, что чем меньше у врага информации о вас, тем для вас лучше. Кроме того, когда пожилой человек вдруг женится на юной девушке, это всегда создает кривотолки и неловкость.
Мура отмахнулась:
– Ой, не рисуйте мне тут картину «Неравный брак»! Вам не восемьдесят, а Кате не пятнадцать.
Стенбок снова наполнил ее рюмку, а на нем самом коньяк закончился. Он деловито потряс пустую фляжку над стаканом и со вздохом убрал под стол.
– Мария Степановна, я столько всего повидал, что хватит на все сто лет, а не на восемьдесят.
– Ну начинается! – Мура хотела поделиться с ним остатками, но зачем-то замахнула сама. – Знакомая песня. «А мне возврата нет, я пережил так много…»
– Это романс, Мария Степановна. Слова Белогорской, музыка Прозоровского.
Видимо, коньяк был весьма крепок, потому что Мура вдруг положила руку на ладонь Стенбока и внимательно посмотрела ему в глаза:
– У меня тоже такое было после войны. А потом я поняла, что человеку дается очень мало времени, но зато все что есть – все его. И счастье, знаете ли… оно никому не запрещено.
Александр Николаевич вздохнул и руки не отнял:
– Жаль, коньяк кончился.
– Да, жаль, – согласилась она, – но в подходящий момент.
– Так точно, – Стенбок улыбнулся краешком рта, – что ж, Мария Степановна, вы правы. Пора предать мою женитьбу огласке.
– Спасибо.
– О, не обольщайтесь, Мария Степановна! Я сделаю это не для того, чтобы обелить вашу с Элеонорой Сергеевной репутацию, что, посмотрим правде в глаза, вряд ли возможно.
Мура фыркнула, а по строгому лицу собеседника скользнула тень улыбки.
– Просто Катя написала мне, что хочет вернуться в Ленинград, и в этих обстоятельствах будет разумнее, если я объявлю о нашем браке. Вы правы, рано или поздно правда всплывет на свет божий, а чем дольше мы будем скрывать, тем больше вопросов появится у компетентных органов. Которые, как вы не устаете напоминать, бдят неусыпно, в том числе и по постелям граждан.
– Зачем вы так, Александр Николаевич?
– Простите.
– Ничего.
Мура снова погладила его ладонь, и он снова не отнял.
– Мария Степановна, раз уж зашел у нас с вами такой откровенный разговор… – Стенбок вдруг замялся. – Если вас не затруднит, при случае передайте Кате, чтобы она ни о чем не беспокоилась, наш брак останется фиктивным при любых обстоятельствах.
– Почему вы думаете, что она беспокоится?
Александр Николаевич нахмурился:
– Потому что со стороны наша авантюра выглядит не слишком красиво, и я вполне сознаю, что она имеет право счесть меня негодяем, который завлек невинную девушку в ловушку закона и морального долга.
– Уверена, что у нее такого даже в мыслях не было.
– А могло бы.
– Ну извините.
Стенбок пожал плечами:
– Я бы на ее месте держал в уме этот вариант.
– Я вас знаю уже сто лет, – фыркнула Мура, – вы порядочный человек.
– Как вы можете это знать? – усмехнулся он. – Когда сам человек про себя никогда этого точно знать не может?
Мура отмахнулась:
