Флоренций и прокаженный огонь (страница 4)

Страница 4

Наконец все закончилось. Мертвеца завернули в холстину, перевезли на лодке и уложили на телегу десятских, братьев отпустили, вызнав все про их обстоятельства и бытование. Поп пересел к старосте, один из десятских взялся на его телеге подвезти Флоренция до Полынного, второй – доставить на станцию экипаж вместе с единственной лошадью, а там и разузнать про ямщика. Тронулись. Вечерняя дорога представлялась еще более очаровательной, нежели утренняя, но любоваться ею не осталось сил. Насытившаяся жаром листва щедро делилась ароматами, золотилась и убаюкивала колыханием. Крестьянская телега оказалась не в пример удобнее почтовой кареты – доверху заваленная свежим, запашистым сеном, с уютным поскрипыванием колес. Флоренций задрал босые ноги на откидной борт и разлегся, закинув руки за голову. Прозрачные облака над ним устраивали чудные лицедейства – то превращались в томную красавицу, то в витязя, а то устраивали бал, где дамы и кавалеры медленно расходились, снова встречались и кружились под такты в менуэте.

Телега прибыла в Полынное уже в сумерках, но в воротах именья горели яркие фонари, Зинаида Евграфовна Донцова ожидала его, кипела гневом и побулькивала неприличными междометиями. Доложили, значит. Вместо «здравствуй» Флоренций получил от нее увесистый подзатыльник.

– Десять лет по миру шлялся, а под конец в историю угодил!

– Я тоже вас люблю, тетенька, – завопил новоприбывший и схватил в охапку высокую сдобную барыню в клетчатой юбке и простой душегрее. – Вы, погляжу, совсем не изменились, такая же шутница! Где же десять-то лет?

– А ты стал форменным лоботрясом, Флорка. – Зинаида Евграфовна взяла обеими руками его голову, не обращая внимания на обгорелые власа, положила ладони прямо на уши, сжала их и жадно, требовательно посмотрела в лицо. – Что за сорвиголовая история? Этак положительно недолго сойти с ума!

Листратов потемнел, улыбка скукожилась.

– Оно не история, а настоящая жуть.

Она отпустила его голову:

– Бедненький мой!

– Не говорите – такой вот натюрморт.

– Ну, власти дознаются… Пойдем чаевничать и болтать. Теперь уж ты мне все расскажешь. – Она довольно рассмеялась, сморщив нос картошкой, и повела своего воспитанника в дом, держа за руку, как маленького.

«Болтать» в понимании Зинаиды Евграфовны означало уставить стол закусками так, чтобы не осталось места для погнутого гривенника, и поминутно звонить в колокольчик, призывая девок обновить арсенал киселей и студней, добавить свежую стопку блинцов или подбодрить самовар. При такой «болтовне» помещица рисковала остаться вовсе без всяких сведений. В то же время отчет ей требовался доскональный, с самого начала, с описанием быта и жизни в доме маэстро Джованни, начиная с самого первого дня, хоть о том многажды уже говорено.

– Помилуйте, Зизи, я же все подробно отписывал, и в прошлый приезд о том же толковали. – Листратов удивленно таращил глаза. – Неужто позабыли?

– Все твои письма храню в сундуке, перечитываю, айда покажу.

– Нет-нет, увольте. Зачем их перечитывать-то? Оно совершенно бездарное все. И скучное…

– Почерк у тебя, голубчик, есть больно хорош. – Она довольно кряхтела, клала теплую ладошку на его рукав, трепала за плечо, поправляла локоны. – Ведь не хотел возвращаться-то, а? Признавайся!

От ответа на опасный вопрос Флоренция избавила ключница Степанида, притащившая хрустальный графин с наливкой и серебряные рюмочки – крошечные, с наперсток, искусно украшенные чернью.

– Какая красота, – похвалил он, залюбовавшись серебром. – Новые? Раньше я не видал.

– Как же, не видал! Пока маменька жива была, – Зизи перекрестилась, – их из поставца вынимать не дозволялось, вот и не видал. Рюмки суть из ее приданого. Какая-то история с ними…

– Ах, а угощаться-то из такой красоты еще вкуснее. – Он пригубил ароматную наливку, одобрительно почмокал.

– Ну-ну, довольно, что ж ты все о пустом. Жениться намерен? Оставил зазнобу в тосканских землях?

Флоренций нахмурился, подцепил вилкой масленый грибок, закрыл глаза от удовольствия. Не дожевав, потянулся за балычком.

– Не тяни, – приказала Зинаида Евграфовна.

В этот миг весьма кстати распахнулись двустворчатые двери, и снова вплыла незаменимая Степанида:

– Гуся прикажете подавать?

– Какого еще гуся?! Я сейчас лопну! – завопил Флор.

– Неси, – распорядилась помещица.

В открытое окно уже дохнула прохладой ночь, заколыхались занавески, из-за которых любопытная герань подглядывала за трапезой. Флор и Зизи делились всеохватным и совсем мелочным, судьбоносным и проходным. Они то перебивали друг друга, то надолго замолкали.

Приключившаяся по дороге жуть поначалу мелькала в каждом предложении, хоть воспитанник и не намеревался пугать свою опекуншу подробностями не к столу. Постепенно упоминания о страстотерпце стали редеть и в конце концов упокоились под столом, оставив место светлым вздохам, приперченному шуткой воркованью, позвякиванию ложек и ножей, хрусту разламываемых хлебцов.

«Как же хорошо дома!» – думал Флоренций.

«Как славно, что у меня есть с кем коротать старость, раз Господь не повел по семейственной стезе», – радовалась Донцова.

Глава 2

Каждый родитель знает, что за молоденькими барышнями нужен глаз да глаз; они от безделья киснут и тоской сердечной заражаются. Так и Зинаида Евграфовна – дочка видного барина Евграфа Карпыча Донцова, – войдя в романтические лета, не пожелала идти за пристойного жениха Сергея Полунина. Его подыскали ей заботливые папенька с маменькой, отнюдь не глупое девичье сердце. Никита уродился лицом ряб, телом мясист и рыхл, а духом смраден. Зато сынок земского судьи и владелец немалых лесных угодий с сотней-другой крестьянских душ. Чем не пара? Но разборчивая Зиночка не пожелала стать полунинской невесткой, а вместо рукоделий и домоводства вознамерилась учиться мудреному искусству живописи. Для этого батюшка выписал из Петербурга учителя – немолодого, пришепетывающего; волосы сальные, камзол грязен, заляпан красками. Матушка, Аглая Тихоновна, глянув на учителя, враз успокоилась: с этой стороны опасности ждать не приходилось. И просчиталась.

Оказалось, самый амур начинался не с густых да шелковых волос, а с единомыслия. Восторженная влюбленность в живопись потихоньку перерастала, как оно часто и бывает, в обожание живописца. То ли тому послужило любование эстампами – единственным богатством художника Аникея Вороватова, – то ли долгие часы наедине за одним мольбертом… А всего вернее, что тот пробил брешь в ее сердце похвалами художествам и потаканием продолжать занятия: дескать, невиданный у девицы талант. Одним словом, невзирая на неказистость своего наставника, Зиночка обрела с ним опаснейшую духовную связь. Девичья страсть потихоньку распалялась, отпора ей никто не давал, поскольку сам Вороватов пребывал очарованным ученицей с первой же встречи. Взаимность подогревалась сопереживанием прекрасному и самое главное – фатальной невозможностью будущего супружества.

Через полгода Зинаида Евграфовна совсем отбилась от рук: не желала слышать про замужество, мнила себя великой художницей и всему свету на потеху требовала от родителей отправить ее в Петербургскую академию. Этого, конечно, никак не допустили, но и отбить страсть к пустому малеванию тоже не удалось. И ладно бы получалось что путное! Однажды взялась она писать портрет батюшки Евграфа Карпыча, статного красавца, хоть и в летах, потомственного дворянина и предмета неусыпного загляденья местных кумушек. Подвязавшись пятнистым фартуком, барышня чиркала что-то на холсте, мазала кистями, причмокивала да свирепо требовала не крутиться. В итоге вышел срам, людям честным показать стыдно! Сидит будто барин верхом на черном гробу и ухмыляется, глаза у него пьяные и злые, рот косится в усмешке, волосы растрепаны, а шляпы вовсе нет. Мерзость сущая! Как матушка ругалась – ни в сказке сказать! А Зиночка только рыдала и говорила, что это не гроб, а конский круп, мол, батюшка скачет верхом, потому такой оскал и чуб развевается, а треуголки вовсе не видать из-за того, что голова задрана кверху. Не удовлетворился криволиким портретом и сам помещик, он приказал спрятать срамоту на чердаке и впредь относился к дочернему увлечению с превеликим скепсисом.

Минул месяц или два, юная художница позабыла про неудачу и упросила матушку позировать для следующей парсуны. Лучше бы та продолжала артачиться: авось ничего бы и не случилось. Дело в том, что Аглая Тихоновна даже в юности не славилась красотой: ширококостная, рябая, с картофелиной вместо носа и длинным, безгубым, каким-то лягушачьим ртом. Взял ее Евграф Карпыч за великое приданое и не догадывался, что настоящий клад – это не пашня, не дубрава и не мельница, а ум и рассудительность его неказистой супруги. Благодаря им брак у Донцовых сложился счастливым, а достаток – немалым. Единственная дочка Зинаида уродилась не такой пригожей, как отец, но и не такой неприглядной, как мать. В младенчестве и раннем детстве она была просто симпатичным бутузом, а войдя в отроческий возраст, резко подурнела: ресницы некстати порыжели, курносость переросла в крепкий клубенек. Кругловатое и постноватое лицо отроковицы не обладало приятной утонченностью, и шея коротка – притом что Зинаида выросла немаленькой, по-донцовски стройной и легкой, но губки все-таки торжественно складывались отцовским бантиком, а не плоской материнской раззявой. Большие же хрустально-серые глаза и вовсе оказались чудесны. Вот такая – не шибко красивая, но и не совсем урод – взялась писать материн портрет, чтобы увековечить в фамильной галерее.

Когда завершенная работа была явлена пред домашним судом, Евграф Карпыч зло сплюнул и перестал разговаривать с дочерью. На полотне горделиво кряжилась подлинная Баба-яга, только толстая и зубастая. Огромный рот кривился в злой усмешке, а рука гладила пса, более похожего на невыросшего Змея Горыныча. На голове у Аглаи Тихоновны вместо шляпки почему-то восседал, растопырив крылья, черный ворон, а оделась она в бурое платье – цвета навроде запекшейся крови – с бахромой, что напоминала кишки и жилы.

– Спасибо, доченька, удружили. Знала я всегда, что не красавица, но таким страшилищем меня еще никто не выставлял.

– Что вы, матушка, лучше вас на всем свете нет! У меня просто алая краска вся вышла, вот я и намешала, что было.

– А для вороны тоже алая краска потребна? – съязвила мать.

– Для какой вороны? Что вы такое говорите? Это же ваша самая любимая шляпка.

– Вы бы меня лучше сразу в ступу посадили и для компании Кощея Бессмертного присовокупили!

Зиночка не подумала огорчаться, назавтра же усадила Аникея-учителя на стул и принялась писать его. Как ни удивительно, портрет вышел пригож: статный молодец с пышными локонами (хотя в жизни у ее аманта наблюдалась плешь), прямой и печальный взгляд (хотя на самом деле его глаза глубоко прятались в складках и мешках под глазницами). Даже костюм ему достался господский – чистый, с кружевами валансьен и дорогими перламутровыми пуговицами, хотя по дому он ходил исключительно в потрепанном и заляпанном сюртуке. Аникей получился миловиден и светел. Рядом с ним на полотне красовалась античная беломраморная скульптура, мерцала прохладой и дразнила совершенными изгибами. Только вешать сию парсуну не пристало: в семейном собрании не полагалось места пришлым, а украшать подобным опочивальню девицы представлялось скандальным. Так и отправилось третье произведение искусства на пыльный чердак скрашивать досуг двум предыдущим.

Дабы восстановить авторитет в глазах четы Донцовых и не лишиться надежного хлебного места, Вороватов упросил Евграфа Карпыча еще разок попозировать для портрета. Мол, издавна мечтает он написать барина умелой рукой. Помещик был тщеславен и кичился благолепной внешностью, поэтому позволил себя уговорить. И что ж? С готового портрета улыбался писаный красавец: румянец на щеках так и просил девичьих поцелуев, губы дразнили, лучистые глаза пылали огнем, поднеси спичку – и вспыхнут. Евграф Карпыч восседал на коне, похожем на этот раз и впрямь на коня, а не на гроб, а ветер, казалось, шевелил его шелковую рубаху под распахнутой курткой.

– Ах, хорош, чертяка! – залюбовался барин.

– Я ни в коей мере не льщу вашему благородию, сия парсуна – слабая копия с ослепительного оригинала, – угодливо прошепелявил Аникей.