Флоренций и прокаженный огонь (страница 5)

Страница 5

Полотно вывесили в гостиной на видном месте, а учитель живописи получил немалую премию и дозволение продолжать занятия с барышней, сколько ее душеньке будет угодно. Евграф Карпыч, не стесняясь, любовался работой Вороватова, да и Аглая Тихоновна стала к художнику ласковей, частенько задерживалась в кабинете, пока учитель проводил уроки с ее бесталанной дочерью, вздыхала украдкой. Эти вздохи повторялись все чаще и громче, пока живописец не додумался, что и матушке надобен достойный портрет. Барыня для приличия немного пожеманилась и согласилась на его уговоры.

В скором времени рядом с прекрасным обликом мужа повис и второй холст. Дама на парсуне прикрылась вуалью, скрывшей едва намеченные под полупрозрачными складками нос и рот. Она стояла вполоборота, но глядела прямо в лицо зрителю немного свысока и надменно. На заднем фоне множились перламутровые облака, выгодно подчеркивая жемчужно-стальной наряд. Серые в крапинку невыразительные глаза смотрели с царственной проницательностью и холодным пренебрежением. В таком обличье Аглая Тихоновна не стала красивее, но казалась отмеченной безусловными достоинствами. Сказать, что барыня восторгалась своим портретом, – это несказанно приуменьшить. Она не представляла в самых сладких своих грезах, что кто-то может видеть ее такой изысканной, сановитой, властной. Барин Евграф Карпыч не только подолгу любовался супружницей на холсте, но даже немножко влюбился в нее – чего с ним не случалось с медового месяца.

Портрет Аглаи Тихоновны воцарился рядом с мужниным и радовал все семейство во время чаепитий и званых обедов. Между тем добросердечная Зиночка ни капельки не позавидовала успеху своего учителя и радовалась, что удалось потрафить любезным маменьке с папенькой и не упустить собственного интереса. Ее тайный роман тлел, набирался сил, вспыхивал опасными признаниями. Родители любовались своими портретами и ничего не замечали, слуги помалкивали, а шептунам барышня затыкала рты дорогими подарками.

В год, когда Зинаиде исполнилось двадцать, а ее шепелявящему немолодому избраннику в грязном сюртуке – тридцать пять, Донцовы твердо вознамерились выдать дочку замуж. Пора! Двадцать – это стародевство. Решили сговориться с дальним соседом Кортневым, чей сын покалечился на скачках, а усадьба не купалась в роскоши, посему им не виделось резона манкировать жирненьким приданым. Оповестили дочку о своих планах, и – о боже! – что тут началось! И слезы, и топот, и угрозы покончить с жизнью. Мудрая Аглая Тихоновна первая заподозрила неладное и спросила напрямик:

– Не мните ли вы, Зинаида Евграфовна, обвенчаться со своим Вороватовым? Уж больно долгонько длятся ваши художества.

Барышня замялась и густо покраснела, даже побагровела в тон рубинового перстенька. Ее пальцы ухватили какую-то случайную тесемку, скомкали, обронили, будто дело происходило не в маменькином будуаре, а на неприбранной улице, где сподручно мусорить. Она дернула плечами, намереваясь убежать, но полная и плавная Аглая Тихоновна умудрилась каким-то образом оббежать столик с кушеткой и встать перед дверью, загораживая дочери отступление.

– Что такое? Отчего вы не в себе? – Теперь она не шутила, в глазах пожар, рука бессмысленно и безостановочно кладет кресты. – Неужто я угадала?

Зинаида Евграфовна поняла, что придется отвечать. Сперва искала ложь поудобнее, но, пока выбирала, ей открылось, что мать на мякине не проведешь. Тогда она решила залить пожар чем положено – ледяной водой. Выдать правду за шутку, навести тень на плетень.

– Угадали? Ха-ха-ха!.. Да как вам, маменька, эдакое придумалось? Ха-ха-ха!..

– Извольте отвечать без ужимок!

– Да как же без ужимок, коли смех разбирает?! Ха-ха-ха!.. Нисколечко, уверяю вас! Ха-ха-ха!.. – Но смеялась она неискренне, даже жалко.

– Насмехаться изволите? – Нет, пожар в глазах Аглаи Тихоновны и не думал утихать. – Я ваша мать. Кто, как не я, желает вам добра? Если есть что-то между вами, признайтесь и давайте обсудим, как быть.

От ее искренней заботы, прямоты и готовности вспомоществовать дочернее сердце забилось сильнее, выгнав из глаз истерические слезы. Зинаида Евграфовна яростно замотала головой:

– Нет, маменька. Не-е-ет.

– Это значит, что я права. – Плечи Аглаи Тихоновны безвольно опустились. – А жених-то о ваших страданиях извещен? Помышляет свататься?

Дочка задержала дыхание: она и в мыслях не держала, чтобы матушка намеревалась брать в зятья захудалого учителишку. Об эту пору уже отступить или отшутиться не получится. Между тем ее ответ разобьет материнское сердце, превзойдет самые худшие ожидания.

– Говорю же вам, нет, маменька. Вы ошибаетесь, жестоко ошибаетесь на мой счет. Аникей уж обвенчан. Он давно расстался с супругой. Возможно, ее и в живых уж нет, а Вороватов – вдовец.

– Что? Обвенчан? – Рука Аглаи Тихоновны пошарила за спиной, отыскивая кушетку, не нашла оной и опустилась прямо на пол. – Вы погубить себя решили?

Разрушительное известие вызвало переполох, сравнимый с небольшой военной кампанией. В ход пошли и нюхательные соли, и угрозы вызвать на дуэль, и самые страшные слова, которые не приведи Господь ни одной дочери услышать от родителей. Несчастному учителю в тот же день отказали от дома, он в спешке собрал немудреные пожитки и, оставив на хранение ключнице целый склад законченных и только подмалеванных холстов, съехал на постоялый двор, чтобы с ближайшей оказией вернуться в Петербург.

А наутро, никого не предупредив, отбыла и Зиночка Донцова. Евграф Карпыч, разумеется, организовал погоню, догнал беглецов на ближайшей почтовой станции, отнял дочь и проклял ненавистного вероломного похитителя девичьих сердец. На том и расстались. Барышня долго лежала в постели, не принимая пищи и ни с кем не разговаривая, потом захворала всерьез, был призван доктор – молодой и симпатичный. Вылечившись, дочь не вспоминала о скандале и потребовала везти ее на воды, где и установился окончательный мир между нею и родителями. Когда же Донцовы вернулись в свое имение, Кортневы уже объявили о помолвке сына с другой, о чем, кстати сказать, Зиночка ни капельки не тужила.

Несколько лет пролетело в тихих деревенских хлопотах. Безнадежно взрослеющая барышня все дурнела, живописью более не увлекалась и только изредка поднималась на чердак полюбоваться пылившимися там холстами Вороватова. Почти на каждом полотне красовалась она сама – то с горящими глазами, то, напротив, нежная, томная. И на всех выходила прекрасной. Не вычурно красивой – честный портретист с мастерством передавал черты вместе с изъянами, – а прелестной своей живостью, рвущимися с подрамника страстями. Она увлекала, очаровывала, манила – никто бы не остался равнодушен к такой распахнутой душе, к такой жажде любви и счастья! Зинаида лицезрела свои портреты и не верила глазам: в такую влюбиться сможет каждый, даже не сможет, а обязан.

Аглая Тихоновна тоже наведывалась на чердак и рассматривала оставленные полотна, но у нее в голове бродили совсем иные думки: «Зачем бесстыдники выдумали эту любовь. Жила бы Зиночка себе, горя не знала, мы бы замуж ее выдали и уже, поди, внуков нянчили. А ныне что? Разбитое сердце да срамные сплетни меж соседей».

Так прошлепали-проковыляли еще то ли три, то ли пять, то ли все восемь лет. В округе уже стали забывать о злополучном учителе рисования, а кое-кто из новоприбывших и вовсе не слыхал о нем. И вдруг однажды, в майский полдень, полный густым разнотравьем и сварливым пчелиным зудом, в ворота поместья неторопливо вкатилась обычная почтовая упряжка двойкой. Она остановилась перед крыльцом.

– Эй, барыня, у меня к тебе посылочка, – весело прокричал прямо в открытое по теплому времени окно молодой ямщик с васильковыми глазами.

Высунувшаяся ключница недовольно шикнула на него, но все же кликнула Аглаю Тихоновну.

– Барыня, не изволь гневаться, – с поклоном, но без толики почтения в голосе произнес ямщичок. – Мне велено посылку доставить без оговорок, и оплачено вперед. Так что извиняй.

С этими словами он спрыгнул наземь, скорехонько достал из возка набитую тряпьем корзину, бережно поставил на крыльцо, вскочил обратно на передок и послал коней с места рысью, заметно торопясь и тревожа кнутом коренного.

– Сие что за гостинец? – удивилась Аглая Тихоновна.

Услужливая ключница уже спешила к корзинке, где, завернутый в лоскутное одеяльце, сосал пальчик кукольного подобия младенец. В круглых глазках-бусинках отражалось безоблачное небо, пухлые розовые щечки под нежнейшим пушком – будто заморский плод, носик-курносик чуть слышно посапывал, реденькие белесые волосики прилипли к мокрому лобику.

– Батюшки-светы! – заголосили обе разом.

На крик сбежалась вся челядь. Выглянула потревоженная в своих покоях Зинаида Евграфовна. Дитя вынули из корзины, он был мокрющий, но любопытный и неплаксивый. На вид ребенку уже исполнилось полгодика, по крайней мере, он пытался сидеть и неуклюже переворачивался. Откуда-то появились пеленки, косынки, чепчики. Кто-то побежал в деревню и привел кормящую бабу. Мальчик выглядел вполне здоровым, а когда расстался со своими неприглядными одежками и был помыт, накормлен и завернут в чистое, то стал и вовсе красавцем.

Помимо младенца в корзине обнаружилась любопытная вещица – завернутая в рогожу аквамариновая фигурка. Очертания ее вызвали много споров: то ли ангел завернулся в крылья и задумался, то ли застыла в неподобающем танце языческая нимфа, то ли это просто чей-то старинный фамильный герб, из чего, в свою очередь, следовала принадлежность дитяти к дворянству. При желании в прозрачных изгибах углядывались и зайчик, и гордый лев наподобие египетских сфинксов, и просто законченный кусочек орнамента или родовая тамга – половецкая печать. Любопытная вещица, несомненно, на что-то намекала, оттого ее помыли теплой водой, старательно обтерли мягкой тряпицей, завернули и спрятали.

Более в корзине не сыскалось ничего стоящего, если не считать письмеца, торопливо и криво сложенного, помятого, кое-где даже подмоченного. На верхней стороне имя адресата, выведенное бисерными буковками самого искусного толка: «Зинаиде Евграфовне Донцовой».

Зиночка, завидев почерк, вспыхнула, затрепетала и стремительно убежала к себе наверх. Эпистола оказалась преинтересной.

«Небесныя моя госпожа! Повелительница дум и чаяний во все времена!

Жизнь моя никчемная подходит к концу. Сколько я страдал, сколько пережил в разлуке с твоим отрадным приютом, не перечислить и не пересказать, тем более что времени у меня осталось немного. Знай, никого и никогда не любил твой раб той искренней, настоящей, высокой любовию, о которой только и можно слагать сонеты, которой одной только и стоит посвящать свою кисть, кроме тебя. А иначе все пустое.

Я растерзан, смят, разбит. Мне жизнь не в радость, и – о счастье! – конец мой близок. Не ропщу, не плачу, не молю. Ты была моей судьбой, ты ею и останешься. Скоро окажусь в лучшем из миров и благочинно буду поджидать тебя в юдоли несказанно более отрадной, нежели земная. Я верю, что нас ждет истинное наслаждение в окружении ангелов господних, что мы будем лобызать уста друг друга и пить нектар с амброзией. А ныне я ухожу, а тебя умоляю остаться и исполнить мою последнюю волю.

Надобно поведать тебе, душа моя Зинаида, как складывалась несчастная жизнь бедного художника после убийственной разлуки со светочем милосердия и средоточием вдохновения. Я долго скитался, искал утешения, спустил почти все, что накопил за годы беспечной и сладостной жизни в поместье твоего батюшки – дай Бог ему здоровья и долгие лета. В этих скитаниях лишь облик твой, прекрасная моя Зиночка, поддерживал упадший дух и заставлял биться усталое сердце.

После я решил, что уныние – это грех и мне следует добиться успеха на поприще высокого искусства, а потом, прославленным и богатым, все же попросить твоей руки, не крадучись, как тать, а гордо и с полным достоинства арьергардом. То есть разыскать свою законную супругу и устроить развод, коли она еще жива. С теми намерениями я и двинулся в сторону Петербурга.