Дни искупления (страница 3)

Страница 3

3

Виктория, вторая из моих живых сестер, родилась в конце 1926 года. Я все так же не разговаривала и не плакала, а Марианна росла красивой, смышленой девочкой: уже ходила и произносила свои первые слова. Мать ждала, когда мне исполнится три года, потом три с половиной, а потом сдалась и снова пошла к Дзамбутену.

– Редента до сих пор не сказала ни единого слова. Она немая?

– Все возможно.

– Это порча?

– Нет. Порча еще не пришла.

– А когда придет?

– Когда придет, вы сами поймете.

– Я могу что-то сделать?

– Ничего не можете.

К ее глазам подступили слезы.

– Бедному вечно все горести достаются.

– Крепитесь. Она выживет: разве не этого вы хотели?

Но моя мать уже и сама не знала, чего хотела. Подавленная, она отправилась домой. Дойдя до аркады галереи, она издалека заметила сержанта Белли, ожидающего ее, сидя на ступеньках у нашей двери.

– Только его мне не хватало… – пробормотала она.

Не придумав ничего лучше, она бросила тележку, в которой везла нас, и побежала в сторону бульвара.

– Адальджиза! – крикнул сержант, быстрее молнии вскочил на ноги и погнался за ней.

Виктория и Марианна отчаянно заплакали, а я встала в тележке и видела, как сержант схватил ее за запястья, пока она брыкалась и исходила пеной, как бык, которому ставят клеймо.

– Вы губите семью!

– Вы знаете, что должны пойти со мной.

– У меня три дочери, – кричала мать, – и на одной злосчастье! Посмотрите на нее: не разговаривает и не соображает!

– На нас на всех злосчастье, – ответил сержант. – Как-нибудь справится.

Кто-то сбегал на виллу Тарасконе за отцом, и он примчался, запыхавшись.

– Что случилось? – спросил он, только чтобы спросить, ведь и так все понимал.

– Случилось, что меня теперь посадят в тюрьму! – рявкнула моя мать. – По вашей вине!

Кровь бросилась ему в голову.

– Ах так? – он ударил кулаком себя в грудь. – Ты меня чуть не зарезала, а виноват я?

– Вы, ясное дело, вы!

– Все, хватит, – вмешался сержант. – Адальджиза, идем.

И все-таки отцу стало жаль ее. Он хотел сказать, что простил ее и что, если за освобождение нужно заплатить, он как-нибудь да раздобудет деньги. Но вместо этого крикнул:

– Чтоб ты сидела там, пока засов не зацветет! – и сплюнул на землю.

После несчастного случая в «Ужасе» мои родители стали встречаться каждое воскресенье. Он подъезжал на велосипеде к дому Фафины, на подъеме в конце виа Порта-дель-Ольмо, а она выходила к нему вместе с сиротами. Они молча прогуливались по бульвару, под деревьями, проходили мимо остерии и кладбища и шли дальше – до замка Терра-дель-Соле. Потом возвращались обратно. У церквушки Святого Роха мать отпускала детей поиграть на поляне, и тогда он наклонялся к ней и шептал на ухо: «Вы красавица».

Это правда. В Кастрокаро все заглядывались на мою мать. Широкие скулы, серьезное выражение лица, густые волосы, взгляд строгий, но в глубине лукавый, чуть ли не зовущий.

– Хочу, чтобы вы были моей.

– Тогда почему не женитесь?

– Конечно женюсь.

– Чего же ждете? Идите и поговорите с моей матерью.

Он целовал ее за кипарисами на поляне, не обращая внимания на детей, которые все видели. Клал руку ей на бедро, она откидывала, он снова решительно возвращал ее обратно.

– Чтобы жениться на вас, Адальджиза, я должен быть уверен, что у вас все в порядке.

– В порядке?

Мой отец хмурился и уходил один, ведя велосипед.

– Да. Что вы можете иметь детей.

Она собирала сирот и догоняла его.

– Да вы посмотрите на мои грудь и бедра. Фафина говорит, я рожу столько детей, что негде будет их разместить.

– Мне нужны доказательства.

– Вы несете какую-то чепуху. У вас будут все доказательства после свадьбы.

Так продолжалось до осени. В воскресенье перед Днем поминовения усопших, когда они встретились, она сказала, что устала и что, если он не собирается жениться, она не намерена больше себя позорить. Это и стало той пружиной, что побудила моего отца к действию. Унизительный риск лишиться своей «добычи» раззадорил его.

В День Всех Святых он надел чистую рубашку и предстал перед Фафиной – вдовой и безоговорочной хозяйкой дома. Она, собственно, и раньше сама принимала все решения: муж ее пил как лошадь, а она, дипломированная медсестра, умела читать, писать, заботилась о сиротах и никому не позволяла себя дурачить. Она была сильной, смелой женщиной и не боялась даже самого дьявола. Потеряв на войне сына, она уяснила, что с этого момента ни ужас, ни ненависть, ни зло мира ее больше не тронут. После тяжелых испытаний судьбы остается только одно – стать жестче и продолжать жить дальше. Она презирала мужчин, возможно, потому, что так ни разу и не встретила достойного, а ее муж, пьяница и лоботряс, принес ей только беды. Хотя совсем она мужчинами не пренебрегала – в Кастрокаро ходила молва, что Фафина никогда ни в чем себе не отказывала, – все же считала их тупицами и свиньями, особенно таких, как мой отец.

– Слушаю вас, Примо, – начала она холодно, будто покойник из гроба.

Отец снял кепку, сел, чувствуя себя неловко перед женщиной, с которой предстояло договариваться, и, опустив голову, заговорил:

– Я пришел просить руки вашей дочери Адальджизы.

Фафина нахмурилась. Она была недовольна помолвкой и не скрывала этого: моего отца уволили со станции за драку с хозяином на почве политики – его всегда тянуло на скандалы и драки. В свое время он добровольно записался в Отряды смерти, затем в штурмовое подразделение «Ардити», прорвался через Пьяве, был ранен, получил серебряную медаль, которую всегда носил на лацкане пиджака. Для него война так и не закончилась, он называл ее то «мамой», то «святой»: счастливой эпохой, которая его кормила, в отличие от этих гнилых времен. Его обучили обращаться с кинжалом, и он по-прежнему носил его за поясом под пиджаком. В кабаке у Фраччи́, напиваясь, он кричал, что этот липовый мир – сплошное издевательство, придуманное лишь для того, чтобы всех мучить. Война же – единственная надежда, удача и будущее. А выиграли ее только благодаря таким, как он.

– В добрый час, – сказала Фафина. – Если моя дочь любит вас и вы обещаете уважать ее, по мне, так можете и пожениться.

Она сказала так, потому что знала, что святой Антоний с гор сначала соединяет, а потом ведет. А такие упрямые мулы, как эти двое, только и могли идти вместе. Отец самодовольно улыбнулся и собрался было встать.

– Сидите, – потребовала она. – У вас есть работа?

Отец посмотрел ей прямо в глаза так, как смотрел на войне на врагов, выпуская им кишки. Он не любил работать. В кабаке, когда был уверен, что никто не донесет Адальджизе, он кричал, что ни один врач никогда не выписывал работу и что ему осточертело пахать как скотина ради чужого кармана.

– Прямо сейчас нет, синьора Фафина.

Она прокашлялась.

– И как вы собираетесь кормить Адальджизу и детей, которых добрый Господь пожелает вам послать?

Мой отец поджал губы, но промолчал.

– Во мне достаточно желания и силы, – он провел рукой по своему красивому сильному телу, прикоснувшись к боевой медали. – Если нужно, работы у меня будет сколько угодно.

Фафина бросила на него ледяной взгляд.

– Хорошо, Примо. На виллу Тарасконе ищут смотрителя. Скажите им, что я вас рекомендую.

Отец поехал в Форли к торговцу краденым золотом, купил недорогое обручальное кольцо и принес его матери.

– Теперь вы довольны? – спросил он ее.

– Я – да. А вы?

Свадьбу назначили на лето.

Когда мать посадили в тюрьму, нужно было решить, что делать с нами, детьми. Нас с Викторией отправили к Фафине: Викторию – потому что она была еще маленькая, а меня – потому что на мне порча. Марианну же взяла семья Верита́: они чувствовали себя обязанными бабушке, потому что несколько лет назад их ребенок заболел испанкой и она его вылечила. Фафина жила на виа Порта-дель-Ольмо – мощеной улочке, что тянулась из Санта-Марии вверх к крепости. Дом разваливался, но стоял в удачном месте: поблизости, в Сан-Николо, была колонка, поэтому, чтобы наполнить фляги и бочки, не нужно было далеко ходить. К тому же вокруг располагались огороды, и порой от соседей нам перепадали салат или лук. Правда, дорога была крутая, и когда бабушка, вымотанная после целого дня у больных, возвращалась домой, у нее не оставалось сил даже поблагодарить Христа. А если мы плохо себя вели, сердилась и бралась за скалку. Фафина была высокой крепкой женщиной, и хотя последнего ребенка родила больше двадцати лет назад, поговаривали, что у нее до сих пор есть молоко, что казалось всем чудом.

Когда мы к ней переехали, в домик с одной спальней и малюсенькой кухней, у нее жило пятеро сирот: они спали по двое на двух кроватях, а Фафина стелила себе на полу. Один был малыш, новорожденный, которого она всюду таскала на руках, иначе он бы простудился и умер. Еще были близнецы – мальчик и девочка, злющие, как крапива, и еще один мальчишка лет четырех-пяти, который никогда не разговаривал. И Бруно.

Бруно был самым старшим, ему было почти семь лет, и он жил у Фафины с самого рождения. Однажды морозным январским утром она нашла его на пороге дома голым и полуживым. Она приютила его, выкормила, выходила и со временем привязалась к нему – шустрому толковому мальчишке. Это было время, когда у матери рождались мертвые дети, и, возможно, она видела в нем своего внука, которому не суждено было появиться на свет. Она говорила, что он добрый – такой, что его хоть убей, чтобы его добротой смазать остальных, как маслом, и что если и отдаст его, то только в порядочную семью. Но порядочные семьи не брали сирот, и Бруно жил с Фафиной. Он был длинным и тощим, как гвоздь, с темными волосами и большими карими глазами, отливающими оранжевым. Его нельзя было назвать красивым, да и никого из нас нельзя было так назвать: мы были маленькие, костлявые, грязные и полубольные уродцы. В своем серьезном взгляде Бруно, казалось, скрывал глубокую и непостижимую истину, гораздо бо́льшую, чем он сам и все мы, вместе взятые. Говорил он мало и быстро, командовал сиротами, и те слушались его, как ребенка-отца. Это он менял подгузники тем, кто в них нуждался, и замачивал их в тазу на плите. Утром он готовил молочный суп, а после еды, если не было более важных дел, шел в школу, а мы с Викторией болтались с остальными сиротами. Я любила Викторию, потому что она была доброй и покладистой. А сироты были дикие как черти: разбегались кто куда, дрались, лазили по деревьям и по стенам, обдирая колени, разрывая заношенную одежду, и ругались хуже взрослых.

В полдень Бруно возвращался из школы и быстро накрывал на стол. Свистел нам, и мы со всех ног бежали домой, грязные и голодные. Он усаживал нас за стол и приказывал:

– Ешьте.

Тогда сироты резко замолкали и, как дикие коты, уминали все, что находили у себя в тарелке.

После обеда мы выстраивались в очередь у колонки попить, а на обратном пути завозили домой Бани́ – паралитика в инвалидной коляске, который просил подаяния на паперти и жил, как и мы, на виа Порта-дель-Ольмо. Когда ему хотелось уйти, он начинал кричать и вопил, пока над ним кто-нибудь не сжалится, и мы вчетвером или впятером толкали его коляску наверх в гору.