Дни искупления (страница 4)

Страница 4

Бруно взял меня под свою опеку. Он всегда хотел быть рядом и следил, чтобы я не поранилась и чтобы меня не обижали всякие дураки. Мне это нравилось. Зимой, когда выпадал снег, мы сооружали сани из тряпок и катились вниз по спуску виа Постьерла, и наши тени на стене казались мне существом с двумя головами и четырьмя руками – мы были единым целым, чудовищем. Или же поднимались вверх по улице к башне с Большим колоколом и шли в лес вокруг крепости разорять птичьи гнезда на деревьях или собирать сосновые шишки. Крепость была жутким местом, в ней жили нищие из Кастрокаро, те, у кого не было дома, кто умирал с голоду. Мы боялись, что нас похитят и съедят, поэтому никто не осмеливался подойти к крепости близко, кроме Бруно. Он лазил по развалинам и возвращался с сокровищами – мусором, останками колымаг, рухлядью, – и сироты вцеплялись друг в друга из-за палки или разбитой бутылки, пока Бруно свистом хворостины не разгонял их и не возвращал на место. Потом мы бежали к Большому колоколу.

Это была высоченная точеная башня с колоколами на вершине, отбивавшими время. Но механизм часто заклинивало, и звонарь почти каждый день поднимался чинить его, так что колокола звонили ровно каждые пятнадцать минут. Если по какой-либо причине Большой колокол замирал, время замирало и в Кастрокаро.

Бруно постоянно умолял звонаря разрешить нам подняться к нему. Но все без толку.

– Ты спятил? Это опасно, детям туда нельзя.

– Тогда расскажи хотя бы, что там наверху! – попросил однажды Бруно.

– Там – весь Кастрокаро. Даже больше: там весь мир.

Мне было все равно, что там за весь мир. По моему мнению, на виа Постьерла или в доме у Фафины уже царило чересчур много суеты, меня пугали большие сложные вещи, но Бруно не успокаивался. Подъем на колокольню стал его навязчивой идеей. Он ждал звонаря у маленькой дверки и упрашивал:

– Пожалуйста, пустите меня. Только сегодня.

Однажды вечером звонарю это надоело, он снял ремень и выпорол Бруно, чтобы тот убрался. С тех пор Бруно больше ни о чем его не просил, но эта мысль так и не выходила у него из головы.

Ближе к лету открывался термальный санаторий и мы ходили на виа Сордженти-алла-Болга посмотреть, как добывают соляно-йодистую грязь. Носильщики лопатами выкапывали землю из широких коричневых луж, грузили ее на ослов и везли в санаторий. Мы бежали за ними, босые и потные, в надежде, что из корзин упадет склизкий комочек. Тогда мы подбирали этот гладкий и теплый ошметок и бросали друг в друга, целясь в глаза или в рот. Ослы уставали, носильщики до полусмерти избивали их палками, чтобы они не останавливались, и, под дождем или на солнце, заставляли их дотащиться до санатория. Мы со всех ног бежали вниз к реке, чтобы искупаться среди водоворотов, смыть с себя грязь. А рядом ныряли с моста парни и перетруженные прачки чистили золой простыни для санатория. Они кидали нам обмылки, старые тряпки или кусочки сломанных щеток, и Бруно заботливо и ревниво хранил их, чтобы нам было чем играть. Однажды он раздобыл разбитый деревянный обод, и мы научились катить его по улице палкой. Окрестные дети слетались на эту игру, как мухи на мед: там были Ласка, Луиджи, Зуко́ из Болга, Гасто́ из Прета, все были примерно одного возраста с Бруно или постарше, и он командовал ими, как хозяин: выстраивал в ряд, объяснял правила и порядок. Его слушали, не переча. Особенно Зуко́ из Болга.

Мы не знали, сколько точно лет Зуко́, но он был высоким мальчишкой с огромной головой, как у рыбы-молота. Его отец Торакка держал рыбную лавку на рынке в Санта-Марии: Зуко́ хорошо и каждый день ел, вот почему, объясняли мы себе, он такой крепкий. Он спал среди мешков с сушеной треской, поэтому от него страшно разило рыбой, но мы привыкли и не обращали внимания – пожалуй, мы удивлялись запахам лишь тогда, когда нам изредка удавалось почувствовать какой-нибудь приятный аромат. Зуко́ до безумия восхищался Бруно, бегал за ним, а однажды даже попросился стать его помощником, так сильно тот ему нравился. Но Бруно терпеть не мог Зуко́ и считал его болваном, не умеющим ни говорить, ни держать язык за зубами, и к тому же трусом. Потому что однажды мы вместе пошли воровать инжир и Зуко́ стоял на страже, но, увидев хозяина, улизнул, а нас изрядно поколотили. Но Зуко́ уважал и неприязнь Бруно тоже, думая, что так и должно быть. Бруно обладал даром точно знать – что для меня оставалось непостижимым, – где правда, а где ложь. И когда он разоблачал неправду, то выплескивал всю накопившуюся ярость из своего сердца.

Один раз, когда мы играли в лесу у крепости, к нам присоединился новый мальчик. Мы строили птичью клетку из веток, и он тоже начал строить и искать с нами подходящие прутья. Я сидела поблизости, он спросил, как меня зовут.

– Она все равно тебе не ответит, – сказал кто-то из сирот, – она немая.

Мать тогда сидела в тюрьме уже два года, мне исполнилось пять, но я все еще не говорила.

– Вовсе она не немая. Она заколдованная, – вмешался Зуко́ из Болга. – Она не понимает и половины того, что понимают даже младенцы.

Новенький пожал плечами и продолжил искать палочки, но Зуко́ не унимался.

– Вот смотри, какая она заколдованная.

Он выдернул прут из изгороди и хлестнул меня по ноге. Мне было не больно, другие дети часто так делали: им нравилось, что я не реагирую, а я не реагировала, потому что не видела в этом смысла. Поэтому я продолжала смотреть на него, пока он не схватил меня за волосы и не произнес мне прямо в лицо:

– Как тебя зовут, чокнутая?

Дети засмеялись, и Зуко́ громче всех. Потом мы увидели его. Бруно бежал из ниоткуда как бык, лбом вперед, и врезался головой прямо в живот Зуко́. Тот слегка потерял равновесие, удивившись, но, будучи вдвое крупнее Бруно, быстро очухался и набросился на него. Они покатились по земле, нанося друг другу удары, как кузнецы, и целясь туда, где, как они думали, будет больнее всего. Сироты всегда с нетерпением ждали любой драки и, крича во все горло, даже не думали их разнимать. Зуко́ был большим, но слабым, а Бруно извивался, как змея, непреклонный, ослепленный яростью, о которой он даже, вероятно, не подозревал, и в конце концов, несмотря на небольшой рост и худобу, он ухитрился оседлать Зуко́, придавил ему шею и начал колотить его кулаком в лицо. Сначала он ударил его по носу – из разбитого носа тут же фонтаном брызнула кровь, потом по губе и потом колошматил его по голове, меж глаз, как будто в него вселился бес. Зуко́ пытался защищаться руками и вдруг заплакал, взмолившись:

– Хватит, все, отпусти меня!

Тогда Бруно встал, и мы подумали, что он успокоился, но вместо этого он схватил обеими руками камень и произнес:

– Теперь я тебя прикончу.

– За что? – захныкал Зукó, лицо его было залито кровью.

– За то, что ты трус и издеваешься над слабыми, а трусы должны умереть.

В этот момент все поняли, что он всерьез может его убить, и трое или четверо ребят схватили его и держали, пока он не выпустил камень. Зуко́, хромая и всхлипывая, убежал. Бруно плюнул ему вслед, и с тех пор никто больше не смел называть меня заколдованной. А Зуко́ из Болга исчез.

По воскресеньям Фафина водила нас на кладбище к своему покойному мужу и моим умершим братьям Гоффредо, Тонино и сестренке Арджии. По дороге она собирала маки и одуванчики и раскладывала их на могиле, натирая рукавом мраморную плиту.

– А теперь прочитайте им «Вечный покой», чтобы они покоились с миром, – приказывала она.

Мы становились на колени и молились.

– Ты, Редента, раз уж молчишь, просто повтори молитву в уме, и все.

Потом мы возвращались домой на виа Порта-дель-Ольмо, шагая по каменной стенке, с которой открывался вид на крыши домов и на лабиринты улиц, проходя мимо дворов, где сидели старухи и лущили горох и фасоль. Если время позволяло, мы вдвоем с Бруно снова бежали в лес или к Большому колоколу, проверить, вдруг звонарь забыл закрыть дверь.

– Почему Редента немая? – время от времени спрашивал Бруно Фафину.

Я хотела сказать ему, что я не немая, я просто молчу. Все только и делают, что говорят и при этом ссорятся, ругаются и проклинают друг друга. Мне казалось, что чем больше они говорят, тем меньше понимают друг друга. Вот почему я молчу.

– На Реденте порча.

– А порча лечится?

– Нет, но от нее и не умирают. Иди спать и не лезь не в свое дело.

Но как только все засыпали, Бруно ночью будил меня и тащил на кухню. Садился за стол и начинал объяснять:

– Слушай меня, Редента. Это буква «а». Повтори: «а». Попробуй сказать «м». «М» как мама. Скажи: «ма-ма».

Я слушала, как буквы затихают в густой темноте.

– Попробуй сказать: «Бруно». Бруно – это мое имя. «Б», «р». «Бр». Ну давай, говори.

Я молчала, а он начинал злиться. Стучал кулаками по столу, силой открывал мне рот и дул в него, потому что существовало поверье, что немые молчат не по своей воле, а от нехватки воздуха. Я безропотно позволяла ему проделывать все это, и когда он уставал бороться со мной, мы возвращались в постель.

В конце концов и он стал верить, что я и правда немая или дурочка, как говорили все в Кастрокаро.

4

В день, когда Бруно исчез, на земле еще лежал снег, выпавший накануне. К Фафине привезли новых сирот, и он пропускал школу, чтобы за ними приглядывать. Он так вымотался и так исхудал, что, казалось, стал прозрачным. Сироты были совсем маленькие и невоспитанные: они кусались и орали, самый чистый из них страдал от чесотки, и по ночам они нарочно мочились в постель – а спали мы все вместе. Несмотря на свою власть, Бруно не мог с ними справиться. Он колотил их, но им это было нипочем. Его бесило собственное бессилие, и хотя он не жаловался, было видно, как его это изматывает.

Проснувшись тем утром, я не нащупала его ног в постели. Я пошарила ногами под одеялом, открыла глаза и увидела только Викторию, которая крепко спала, прижавшись к сироте. Фафина дежурила у покойника, я вылезла из теплой постели в холодную комнату и побрела по дому, выпуская клубы пара изо рта. Я осмотрела каждый угол, распахнула шкаф – вдруг Бруно спрятался в шкафу ради шутки, хотя он никогда не шутил. Потом я в ночной рубашке, босиком, выбежала во двор, прямо на снег. Дошла до нужника, прошлась по улице до колонки в Сан-Николó, но меня так сильно трясло от холода, что я, дрожа, вернулась в дом, под одеяло. Я гадала, куда он мог деться, и наконец поняла: Бруно сбежал. Ему надоело все – вонючие пеленки, непосильная работа и мое молчание. Он сбежал, или его забрала себе семья богачей, потому что Фафина всегда говорила:

– Такого ребенка заберет только король, папа римский или дуче, да, Брунино?

Я представила, как Бруно играет в доме дуче с такими же умными детьми, как он сам, ест мясо и сливки, а не фасоль, которую готовила Фафина, и внезапно расплакалась. Для меня это было что-то новое, непривычное – я никогда в жизни не плакала, и меня поразило, как боль пробила мой панцирь и выливалась наружу, чтобы все могли ее видеть. Нужно было научиться обходиться без Бруно, и от этой мысли становилось невыносимо страшно. Я даже по матери, которая сидела в тюрьме Рокка-ди-Равалдино, так не скучала.

Виктория открыла глаза, увидела, что я плачу, и из любви ко мне заплакала вместе со мной, разбудив сирот, которые тут же стали орать как бешеные на весь дом. Без Бруно, голодные и злые, они бегали наперегонки, плевались друг в друга и дрались. Мы с Викторией тоже проголодались и рыскали по кухне в поисках чего-нибудь съедобного. В конце концов кто-то нашел мешок с кукурузной мукой. Мы вцепились в него и тянули каждый на себя, пока ветхая джутовая ткань не порвалась и желтый порошок не рассыпался по полу. Сироты бросились на пол, собирая и слизывая муку, и так нас застала Фафина, когда вернулась с ночного дежурства, промокшая и замерзшая после заснеженной улицы.

– Что вы делаете? Что за бардак вы тут устроили? – закричала она.

У меня снова глаза были на мокром месте, и она очень удивилась, потому что впервые увидела мои слезы.

– Редента, что с тобой? Ты заболела?

Я помотала головой, чтобы успокоить ее.

– А Бруно не приготовил вам завтрак? Куда он подевался?

Я побежала в комнату, а Фафина грозилась:

– А ну-ка, ведите себя хорошо и собирайте муку, если хоть крупинка останется, со свету вас сживу.

Наступил день, за ним вечер, ночь, но Бруно так и не вернулся. Тогда Фафина зажгла фонарь и пошла его искать. Я побежала за ней. Это были дни «черной дроздихи», самые холодные дни зимы, и стоял трескучий мороз, пробиравший до костей. Фафина осторожно шла по заледеневшим улицам и спрашивала:

– Вы не видели Бруно?

Но все качали головами.