Одинокая ласточка (страница 9)

Страница 9

Плотник Ян, наставник моего брата, той же ночью смастерил большой гроб, куда и положили восьмерых человек. Нетронутые тела заняли бы восемь гробов, а так хватило одного – горькое зрелище.

В день похорон деревенские скинулись и позвали Плешивого голосить.

Плешивый был сыном горной шэянки (женщины из народа шэ), которого когда-то взял на воспитание бездетный Ян Ба. Дядя Ян попросил дедушку Дэшуня подобрать для ребенка официальное имя, и мальчика назвали Ян Баоцзю, что значит “оберегающий долгие годы”. Из-за того, что Ян Баоцзю переболел стригущим лишаем, на голове у него было несколько проплешин размером с медяк, и все в деревне, от мала до велика, звали его Плешивым. Дядя Ян не знал, что напрасно радуется имени, за которое заплатил серебряную монету: спустя каких-то шесть или семь лет, не дождавшись, пока Плешивый женится и станет отцом, он вдруг ни с того ни с сего умер, оставив приемыша в одиночестве.

Дядя Ян при жизни холил и лелеял своего позднего сыночка, почти всю работу, что по дому, что в поле, выполнял сам, лишь бы не утрудить малютку, в результате этот сиротинушка палец о палец не мог ударить, чай сажать – какое там, ему высоко, землю пахать – что вы, это же надо рано вставать. Пришлось ему продать имущество дяди Яна – дом да несколько му тощей земли – и жить на вырученные средства. Кто не работает, а только ест, быстро проедает денежки, вскоре Плешивый растратил все подчистую; теперь он ютился в чужом дровяном сарае, который продувало со всех сторон, летом спал на ветхой циновке, зимой укрывался дырявым ватным одеялом и влачил довольно-таки жалкое существование. Ему стукнуло тридцать два года, жены у него не было.

Но как бы скверно Плешивому ни жилось, с голоду он не помер. Он умел то, чего не умели другие. Его мать была шэянкой, а шэянки все как одна хорошо поют; он унаследовал материн талант и перенял у нее несколько мелодий. Другие трудились в поте лица, чтобы себя прокормить, а Плешивый пел – когда в деревне кто-нибудь умирал, его обычно звали голосить.

Голосить он мог по-разному. Если ему платили лапшой и яйцами, он стенал. И не абы как, а мелодично, выразительно, чередуя высокие и низкие ноты, печальнее и звонче, чем толпа плакальщиц. Если к лапше и яйцам прилагались несколько медяков, он стенал громче и к тому же разбавлял свой плач парой-тройкой фраз, простых, но всегда уместных, таких, как надо. Если Плешивому давали не медяки, а белый конверт (ему достаточно было легонько сжать конверт двумя пальцами, чтобы определить на ощупь, сколько внутри денег), тогда он заводил песню. Плешивый не просто сочинял на ходу что попало, он рассказывал о жизни покойного. Увидит горы – поет про горы, увидит реку – поет про реку, увидит деревья – поет про деревья, всю дорогу нужно что-то придумывать, от ворот до кладбища на холме.

Словом, Плешивый жил “со всеми наоборот”. Если год выдался плохой, много болезней, напастей, смертей – в чашке Плешивого появляются яйца, если год спокойный, все живы-здоровы – у Плешивого глаза горят от голода. Даже деревенским собакам было известно: если Плешивый шатается по улицам сгорбившись, заложив руки за спину и подергивая носом, значит, в животе у него пусто и он вынюхивает мертвеца.

Горше, горше горчанки твоя долюшка…

Начались проводы в последний путь, разбили глиняный кувшин[18], и Плешивый тут же заголосил. Его крик был до того звонким, что он пробил небосвод, придавил горы так, что они не смели шелохнуться, заставил дрожать деревья.

От этой мелодии наши мамы разрыдались и лишились чувств. Дальше гроб вместо них поддерживали А-янь с соседкой.

А-янь тоже хотелось плакать, но ее слезы копились в животе, не поднимаясь наверх. Чем сильнее она плакала, тем суше становились ее глаза.

Туман клубится на Цинмин,
Разбился глиняный кувшин.
Гляжу на чайные кусты,
Их посадил когда-то ты.
Тебя уж нет, хоть чай растет —
И чайный холм сам слезы льет…

Похоронная процессия достигла чайной плантации. Бомбы уничтожили половину кустов семьи А-янь, но вторая половина, уцелевшая, и знать не знала про гибель первой и по-прежнему беззаботно, буйно зеленела, не ведая, что настали смутные времена. Жизнь точно вода, ее поток несется вперед, не оглядывается, не ждет, не замирает на месте, даже когда случается горе, которое обрушивает небо на землю.

По мостам из золота, из серебра ступая,
Ты дойдешь до самого до Западного Рая.
Ступая по мостам, ты только не спеши,
Путь к Желтому источнику долог для души…

В Сышиибу нет золотых мостов, и серебряных нет, и даже деревянных. В Сышиибу вообще нет ни единого мосточка. На самом деле Плешивый пел про сампаны. Кладбище находилось на противоположном берегу, нам нужно было переправиться через реку на лодках. Восемь молодых здоровяков подняли гроб и перенесли его в самую широкую плоскодонку, та сперва задрожала, но потом выровнялась. Все прочие расселись по остальным сампанам и направили их друг за другом к тому берегу; не смолкали рыдания. В тот день вода в реке поднялась – из-за слез.

В путь возьми золото, тысячу лянов.
Там, на горе, тебя ждет твоя мама.
Как она счастлива видеть тебя!
Вам не до нас, тех, кто плачет, скорбя…

Мы пересечем реку, оставим наших пап на том берегу, и они уже никогда не вернутся домой.

Слезы А-янь наконец отыскали верную дорогу, хлынули ручьем.

После того как папу А-янь похоронили, ее мама три дня пролежала без еды и питья. Моя мама, облачившись в глубокий траур, пришла ее вразумлять. Мама могла пережить эту беду, потому что у нее были сыновья и внуки. Мама А-янь вообще-то тоже могла, но не хотела – не для кого.

– Мертвым – мертвое, живым – живое. А-янь совсем еще девчонка, ты ей нужна. Давай, поешь.

Мама поднесла ей чашку с рисовым отваром и попыталась легонько разомкнуть ложкой ее губы. Мама А-янь лежала закрыв глаза, закрыв рот, не двигаясь, не отзываясь, не заботясь, что отвар испачкал весь подбородок.

Так ее было не утешить, это все равно что ловить блох через ватную куртку – чесаться меньше не станет. А-янь была всего лишь дочкой, А-янь не имела веса, не могла занять маминых мыслей, не могла вернуть ей волю к жизни.

Из нас всех один я мог сказать то, что возымело бы действие.

Я мог сказать: не печальтесь, ведь я и ваш сын.

Но я молчал. Лицо у меня напряглось, щеки вздувались и опадали, я сжимал зубы. Слова, которые я мог произнести, были не нужны, слова, которые были нужны, нельзя было произносить.

А-янь знала, что не может на меня рассчитывать, что у меня свои планы и ей нет в них места.

А-янь вырвала из рук моей мамы чашку и швырнула ее на пол. Вшш! – чашка разбилась на куски, острые осколки выбили на полу несколько щербинок.

Мы так и вздрогнули. Кроткая А-янь никогда в жизни не устраивала подобных сцен.

– Мама, я знаю, ты хотела бы сына, но я умею сажать чай, разводить свиней, колоть дрова, вышивать, я могу зарабатывать, я буду о тебе заботиться!

Она схватила с подоконника швейный набор и извлекла оттуда ножницы. Не понимая, что она задумала, я подскочил к ней и сжал ее запястье.

– А-янь, не глупи, я не сию секунду ухожу, сначала я помогу вам собрать урожай, клянусь, – шепнул я ей на ухо.

Эти слова вдруг ударили мне в голову, точно хмель от лишнего глотка вина. Я совсем не подумал про одноклассников, которые ждали меня в уездном центре.

А-янь так яростно меня оттолкнула, что я от неожиданности зашатался и чуть не упал. Ничего себе, думаю, силища у девчонки.

А-янь поднесла ножницы к косе, срезала ее под корень и бросила перед маминой кроватью. Коса подрасплелась и стала похожа на обмякшую черную змею.

А-янь рухнула на колени.

– Мама, открой глаза, посмотри, я твой сын, с этой минуты – я и есть твой сын! – закричала она.

Ее мама, по-прежнему храня молчание, медленно открыла глаза.

* * *

Я собирался в дорогу. Мы с парнями договаривались встретиться в одной чайной за городом, оттуда вместе отправиться в Чжуцзи, а там найти какое-нибудь судно, которое довезет нас до Ханчжоу. Все железные дороги, которые вели от Ханчжоу на север, заняли японцы, поэтому мы могли строить планы лишь на один шаг вперед. Продумать маршрут до Ханчжоу нам помог учитель словесности, он же подсказал, где искать дешевые постоялые дворы для ночлега. Встреча должна была состояться через три дня. Но я уже пообещал А-янь, что не уйду, пока мы не соберем чай, пришлось передать ребятам, чтобы они двигались в путь и ждали меня в Чжуцзи.

Я никогда прежде не видал японцев, все, что я о них знал, я почерпнул из городских газет, радиопередач и рассказов беженцев, которых изредка встречал на улицах. В то время на войну меня звали ненависть к врагу отечества, юношеское чувство долга и слова учителя. Ненависть к врагу отечества рождается в голове, а не в сердце, это еще не та боль, что растравляет душу. Когда убили папу, японцы, о которых я слышал, превратились в японцев, которых я видел, а ненависть к врагу отечества стала кровной ненавистью. Кровная ненависть родилась в глубине сердца и рвала меня на части – я не мог не уйти.

Я знал, что мне предстоит долгий путь, и вступать на него без подготовки было нельзя. Во-первых, мне, конечно, нужны были деньги. Разумеется, теперь, когда семью постигло такое несчастье, просить денег у мамы я не мог. Однако я сумел кое-что подкопить, бережно откладывая мелочовку, которую папа выдавал мне на карманные расходы. Затяну, думаю, пояс потуже, может, и продержусь на этих медяках до Ханчжоу.

Во-вторых, одежда. Вся моя одежда хранилась в школьном общежитии, я не решился ее забрать, боялся, что заметят. После той демонстрации меня не покидало чувство, что за мной следят, поэтому мне приходилось осторожничать. Хорошо хоть остались папины вещи. Я лишь малость уступал папе в росте и мог носить все то, что носил он.

Сложнее всего было со средством самообороны. Я думал: впереди длинная дорога, попадется на пути гора – полезу в гору, попадется река – поплыву на лодке. Я мог наткнуться если не на японцев, то на пиратов или горных бандитов, значит, нужно было раздобыть оружие. Кухонных ножей, ножниц у нас дома хватало, а еще у мамы лежало несколько больших и малых шильев для починки обуви, но все эти инструменты были либо громоздкие, либо непрочные, непригодные для такого дела. Накануне утром я проходил мимо лавки мясника Яо Эра и среди висевших на стене ножей и топоров тотчас приглядел себе один нож. Им наверняка отделяли мясо от костей – на острие виднелось пятнышко крови. Нож был острым, притом небольшим, его легко можно было спрятать за поясом.

Я выбрал нож, а нож выбрал меня, и его клинок задрожал, зазвенел – я знал, что нож зовет меня. Должно быть, это и был он, тот самый предназначенный мне нож, но я понятия не имел, как его заполучить. Я все стоял и стоял в дверях как истукан, гадая, что делать дальше. Яо Эр, заметив, что я прирос к месту, поднял голову, бросил взгляд на холщовую повязку у меня на руке, вздохнул и сказал: давай отрежу тебе полоску грудинки? Пусть мама пожарит. Я знал, что Яо Эр меня пожалел, а я к такой жалости еще не привык и потому залился краской, покачал головой и бросился прочь.

Вечером я никак не мог успокоиться, только и грезил о том ноже. В конце концов я не вытерпел, сделал вид, что хочу прикупить соевого соуса, взял пустую бутылку и зашагал с ней по улице. Дошел до мясной лавки, внутри никого не было – наверно, Яо Эр отлучился по нужде на задний двор. У меня зазвенело в ушах, и не успел я хорошенько все обдумать, как рука сама потянулась за ножом, сорвала его со стены, сунула под кофту, и я развернулся и убрался восвояси. Сердце у меня колотилось так, что слышала вся улица.

[18] Деревенский похоронный обычай: старший сын покойного должен разбить глиняный таз, горшок или кувшин, в котором сжигались ритуальные бумажные деньги.