Судьбы и фурии (страница 14)
Она так и играет еще подростков в мыльных операх, и будет играть, пока ее на роль утверждают, а потом станет играть матерей и жен. Теток, которых в сценариях обозначают родственной привязкой к герою: «свекровь Джона».
– А мне до того грустно спать одной, – сказала Даника. – Надумала даже секс-куклу купить, чтобы проснуться утром, а рядом хоть кто-нибудь.
– Заведи роман с манекенщиком. Это то же самое, – сказал Чолли.
– Как же ты меня достал, Чолли, – сказала Даника, силясь не рассмеяться.
– Пой, ласточка, пой, – сказал Чолли. – Старая песня. Но мы-то с тобой знаем правду.
– Меньше минуты до того, как яичку упасть, – объявила Матильда, внося поднос с шампанским и имея в виду новогодний «шар времени» на Таймс-сквер.
Все посмотрели на Сэмюэла, который только пожал плечами. Даже рак его не сломил.
– Бедный однояйцевый Сэм, – сказал Лотто; после обеда он перебрал с бурбоном и еще не пришел в себя.
– Зато с двумя желтками, – добавил Чолли, в кой-то век добродушно.
– Сэм-полмешка, – внесла свой вклад Матильда и легонько пнула развалившегося на весь диван Лотто.
Он сел. Зевнул. Хорошо б расстегнуть пуговицу на поясе. Тридцать лет, молодость на исходе. Он почувствовал, как снова наваливается тьма, и сказал:
– Вот и все, ребята. Последний год человечества. На следующий новый год, в двухтысячном, самолеты попадают с небес, компьютеры взорвутся, атомные электростанции выйдут из строя, мы все увидим вспышку, а затем обрушится огромная белая пустота. Конец. Финита, эксперимент с человеком. Так давайте же жить! Нам остался всего год!
Он шутил; но он верил в то, что сказал. Мир без нас, думал он, станет ярче, зеленей, обильней странными формами жизни, крысами с противопоставленным, как у людей, большим пальцем, обезьянами в очках, рыбами-мутантами, строящими дворцы на дне моря. И, по большому счету, будет лучше, если за всем этим не станут наблюдать люди. Вспомнилось молодое лицо матери, мерцающее в свете свечей, за Откровением.
– «Я видел, что жена упоена была кровью святых и кровью свидетелей Иисусовых, и видя ее, дивился удивлением великим»[8], – шепотом проговорил Лотто, и друзья, посмотрев на него, узрели ужасное и отвели глаза.
Он разбивал бедное гребаное сердечко Рэйчел. Вся семья разбивала ей ее бедное гребаное сердечко. И Мувва, которая погребла себя заживо, одинокая и несчастная. И Салли, которая, как верный пес, трудилась не покладая рук. И Лотто, чью гордыню она была не в силах понять: только ребенок может злиться так долго, только ребенок не хочет простить, чтобы все исправить. Матильда увидела, как глаза Рэйчел налились жалостью, и тихомолком качнула головой: «Не надо, увидит».
– Тридцать секунд, – сказала она.
Из компа, конечно, пел Принс.
Чарли наклонился к Данике, подставляясь под полуночный поцелуй. Вот ведь кошмарный карлик. Чем она думала прошлым летом, когда они возвращались из Хэмптона и она поддалась и позволила облапать себя в такси? Чем? Конечно, тогда у нее был простой между двумя романами, но все же…
– Даже не думай, – отрезала она, но он нес свое:
– …ты должна мне два миллиона долларов.
– С чего бы? – спросила она.
Он ухмыльнулся:
– Двадцать с чем-то секунд до девяносто девятого года. У нас пари, что они разведутся не позже девяносто восьмого.
– Да пошел ты, – сказала она.
– Долг чести, – пожал он плечами.
– До конца года еще есть время, – сказала она.
– Двадцать секунд! – сказала Матильда. – Прощай, 1998-й, вялый и муторный год.
– Сами по себе вещи не бывают хорошими или дурными, а только в нашей оценке[9], – изрек пьяненький Лотто.
– Ты бесконечно много болтаешь пустяков[10], – сказала Матильда.
Лотто встрепенулся, открыл было рот, но тут же закрыл его.
– Видишь? – пробормотала Даника. – Они цапаются. Если кто-то из них хлопнет дверью, я буду считать это победой.
Матильда, подхватив с подноса бокал, объявила:
– Десять, – и слизнула шампанское, которое пролила себе на руку.
– Я прощу тебе долг, если ты пойдешь со мной на свидание, – сказал Чолли, горячо дохнув Данике в самое ухо.
– Чтооо? – возмутилась она.
– Я богатый. Ты злая, – пояснил Чолли. – Почему бы и нет.
– Восемь, – объявила Матильда.
– Потому, что ты мне противен, – ответила Даника.
– Шесть. Пять. Четыре, – подхватили все остальные.
Чолли приподнял бровь.
– Ладно, пойду, – вздохнула Даника.
– Один! С Новым годом! – вскричали все, и кто-то этажом выше трижды топнул ногой, и заплакал ребенок, а снаружи, сквозь ясную и прозрачную, как хрусталь, ночь донесся с Таймс-сквер слабый шум голосов, а затем близкие залпы уличного фейерверка.
– Счастливого 1999 года, любовь моя, – сказал Лотто Матильде, и давненько же они не целовались вот так! С целый месяц, пожалуй. Он и забыл уже, какие веснушки на ее хорошеньком носике. Как он мог такое забыть? Что сравнится с женой, которая изнуряет себя работой, чтобы погасить неутолимую жажду любви? Что сравнится с чувством, когда угасают мечты, подумал он, и с разочарованием?
Матильда откинула голову и вприщур на него посмотрела.
– Это будет год твоего прорыва, – сказала она. – Ты сыграешь Гамлета на Бродвее. Ты выйдешь на свою колею.
– Мне нравится твой оптимизм, – сказал он, хотя ему стало тошно.
Элизабет и Рэйчел с двух сторон целовали Сюзанну в щечки, чтобы ей не было так одиноко. Сэмюэл, конфузясь, тоже ее поцеловал, но она не ответила, отшутилась.
– Вот словно помойку вылизала, – недоуменно молвила Даника, отпихнув Чолли.
Гости ушли по двое, и Матильда, зевая, стала выключать свет, относить еду и бокалы на кухню, чтобы прибраться утром. Лотто, сидя в гостиной, смотрел, как она в спальне стянула с себя платье и в одних трусиках залезла под одеяло.
– А помнишь, как мы раньше, встретив Новый год, любили друг друга перед тем, как залечь спать? Запасались телесным благословением на весь наступающий год, – сказал он ей через дверной проем.
Он подумал, не сказать ли еще, что в этом году, кто знает, у них может родиться ребенок. Лотто готов стать родителем-домоседом. И уж точно, имей он подобающие анатомические данные, прокол с противозачаточным уже бы произошел, и маленький Лотто вовсю колотился бы в животе. Как это несправедливо, что женщинам дано испытать такую первобытную радость, а мужчинам – нет.
– Точно так же мы любили друг друга в день вывоза мусора и в день похода в магазин за продуктами, – сказала она.
– И что изменилось? – спросил он.
– Постарели, – сказала она. – Мы и так упражняемся в этом чаще, чем большинство наших женатых друзей. Два раза в неделю – это неплохо.
– Этого мало, – пробормотал он.
– Слышу-слышу, – сказала она. – Как будто я когда-нибудь отказывала тебе.
Он тяжко вздохнул, собираясь встать.
– Хорошо, – сказала она. – Если ты сейчас ляжешь, я позволю тебе мной заняться. Только не сердись, если засну.
– Черт! Очень заманчиво, – сказал Лотто и снова уселся в темноте со своей бутылкой.
Он вслушивался в дыхание жены, в ее всхрапы и удивлялся, как дошел до такого. Поддатый, одинокий, неудачник. А ведь жизнь сулила ему триумф. Как случилось, что он все растранжирил? Позорище. Тридцать лет, и еще никто. Неудача убивает не торопясь. Как сказала бы Салли, продулся-поистрепался.
[Но, возможно, таким мы любим его больше, униженным.]
В тот вечер он понял свою мать, которая погребла себя, похоронила заживо в пляжном домике. Решила сберечь свое сердце от травм, которыми чревато общение.
Лотто прислушался к тому темному, что билось под изнанкой каждого его помысла с тех пор, как умер отец. Эх, хорошо бы расквитаться со всем. Свалился бы какой фюзеляж с самолета и пришлепнул его к земле. Всего-то щелчок в мозгу – и привет, отключился. Блаженный передых наконец. Аневризмы у них в роду. Гавейна она настигла внезапно, в сорок шесть лет, так рано, а ведь все, чего Лотто хотелось, – это закрыть глаза и увидеть рядом отца, положить голову ему на грудь, вдохнуть его запах, услышать, как тепло стучит сердце. Разве он многого просит? У него был один родитель, который любил его. И Матильда давала вдоволь, но он Матильду замучил. Ее горячая вера остыла. Она отвернулась. Изверилась. Подумать только, он теряет ее, и если это случится, если она уйдет – не обернувшись, кожаный саквояж в руке, – что ему останется? Умереть.
Лотто плакал. Он понял это по холодку на щеках. Постарался не всхлипывать, не разбудить Матильду. Ей нужно поспать. Она работает по шестнадцать часов в сутки шесть дней в неделю, кормит их и оплачивает жилье. Он-то сам ничего не принес в их брак, одни лишь разочарования да грязное белье.
Он достал ноутбук, который запихнул под диван, когда Матильда велела ему прибраться перед гостями. Хотел просто войти в интернет, где бродят неприкаянные души этого мира, но зачем-то открыл чистый лист в ворде, закрыл глаза и задумался о том, что утратил.
Он утратил родную землю. Мать. То сияние, которое когда-то умел зажечь в людях, в своей жене. Утратил отца. Гавейна ценили мало, потому что он был тихий и неречистый, но он один понял ценность воды, текущей под заросшей семейной землей, он один стал добывать ее и продавать. Вспомнилась фотография молодой матери, когда она была русалкой, с хвостом, натянутым на ноги, как чулок, колышущимся в холодном ручье. Вспомнилось, как он сам опускал в родник свою детскую ручку, как она промерзала там до кости, до онемения, и как ему нравилась эта боль.
Боль! Шпаги утреннего света в глазах.
У Матильды нимб вокруг головы от сияния сосулек в окне. Она в стареньком банном халате. Видно, что ноги озябли. А лицо – что с ним такое? Что-то не так. Глаза опухли, заплаканные. Что Лотто опять натворил? Наверняка что-то гадкое. Может, оставил порно на ноутбуке, и она увидела это, когда проснулась. Может, наигнуснейший вид порно, худший из всех… Его влекло дикое любопытство, и он прыгал с сайта на сайт, которые становились все гаже, и в итоге допрыгался до чего-то совсем уже непростительного. Она бросит его. Он пропал. Толстый, одинокий неудачник, лузер, не стоящий даже воздуха, которым дышать.
– Не бросай меня, – сказал он. – Я исправлюсь.
Она подняла глаза, встала, прошлась по ковру к дивану, поставила ноут на журнальный столик и озябшими ладонями обхватила его щеки.
Халат распахнулся, обнажив бедра, похожие на хорошеньких розовых ангелочков-путти. Практически с крыльями.
– О, Лотто, – сказала Матильда, и ее кофейное дыхание смешалось с его вонью, разившей дохлой ондатрой, и он почувствовал щекот ее ресниц на своем виске. – Малыш, ты сумел, – сказала она.
– Что? – спросил он.
– Это так здорово. Даже не знаю, с чего я так удивилась, понятно же, что ты чудо. Просто мы так долго боролись!
– Спасибо, – сказал он. – Прости. Но что же случилось?
– Не знаю! Кажется, пьеса. Называется «Источники». Ты начал ее вчера ночью, в час сорок семь. Поверить не могу, что ты написал это за пять часов. Нужен третий акт. Немножко отредактировать. Я уже начала. У тебя беда с орфографией, но мы и так это знали.
Он рывком вспомнил, что что-то писал прошлой ночью. Что-то очень эмоциональное, глубоко спрятанное, что-то, связанное с отцом. Ох.
– Он все время был здесь, – сказала она, усаживаясь верхом и стаскивая с него джинсы. – Прятался у всех на виду. Твой настоящий талант.
– Мой настоящий талант, – медленно повторил он. – Прятался.
– Твой гений. Твоя новая жизнь, – сказала она. – Тебе на роду написано стать драматургом, любовь моя. Слава чертову богу, наконец мы это уразумели.
– Уразумели, – повторил он.
