Тайна Клуба Чикли (страница 4)

Страница 4

Что касается сомнологического, профессор не помнил, что видел во сне и когда в последний раз ему случалось что-то фиксировать из мира грёз. Мысль о невозможности вспомнить свои сновидения каким-то образом воскресила перед ним то, как Алиса положила свою дрожащую, влажную ладонь на его руку. А вчера девушка так неловко поправила своё платье-рубашку, нервно обкусывая изнутри кожу щёк… «И ведь она сегодня снова пыталась привлечь меня», – без удивления отметил он, отложив журнал.

Андрей Макарьевич ещё раз прокрутил сегодняшнюю сцену с Алисой, вспомнил её короткое алое платье – в подобных она никогда не ходила, – вновь услышал её надрывный голос «мне надоело, я схожу с ума! понимаете?», всхлипывания, глухой перестук каблучков, тихий одиночный удар двери и плач и решил побыстрее выйти с работы, чтобы доро́гой ещё раз поразмыслить обо всём.

На город опускались сумерки. Дома, деревья, памятники, мемориальные таблички, прохожие – всё погружалось в дымку. Словно тонуло прошлое. И создавалось ощущение, что прямо под ногами, на этой улице и в этих неприметных лицах загоралось будущее. На пути профессора была библиотека. Ее корпус возвышался на слоновьих ногах. В глазах профессора она олицетворяла, пожалуй, самую вожделенную утопию: головокружительный свет познания разливался вширь и уходил во мрак тысячелетий, чтобы тайное обернулось явным. «Ибо сие есть тайна, завещанная пращурами… Ибо само естество человеческое, эти унылые, снующие туда-сюда тушки – святейшее загадочное волокно».

И тревожный гул, и скрип, и шум, и вой, доносящиеся из тяжёлой газовой дымки, дрейфующей над Остоженкой, Волхонкой, Моховой, казалось, говорили профессору об утопиях и могилах, в которых спят игры, в том числе та, которую он так беспощадно ворошил.

В портфеле Шора лежал автореферат Донато Пеллагатти, подавшего свой труд на соискание dottorato di ricerca. В библиографическом описании упоминался средневековый французский трактат, о котором соискатель вскользь упоминал, что он написан миссионером из Павии, посетившим среди прочих народ тикутаки. Этот автореферат диссертации, которая не содержала ни слова об этносе тикутаки, являлся ныне единственным намёком на то, что кто-то, кроме ичамов, встречался с древнейшим народом. Шор предполагал обнаружить в трактате – если ему посчастливится его найти – обличение в ереси и, быть может, искажённое изложение «сатанинской игры» в связи с особенностями этики средневековой Павии. Однако он радовался, что своим гипотетическим существованием этот трактат опровергал высказывания тех глашатаев, кто, пав под очарованием постмодернистов, додумался до того, что тикутаки – политическая выдумка, изобретённая другим народом в своих целях. Иными словами, что ни их игры, ни их самих никогда не было.

Эти глашатаи не изменили своего мнения даже после выхода гримуара, дешифрованного и прокомментированного Шором. Гримуар был испещрён таким поразительным количеством проклятий ичамского жреца бедных тику, что едва ли разумно было полагать, что такой душевный накал мог быть симулирован или являлся плодом хитрого умысла.

Даже профессор Казанцев, чья теория сводилась к тому, что ичамы, пользуясь исключительным тщеславием и претенциозностью тику в сфере духовного, через подкупленных жрецов навязали им деструктивную, как опиат, духовную практику, так называемую игру «небесные чикли», – даже этот скептически настроенный муж не доходил до того, чтобы ставить под сомнение историчность народа!

Итак, было несколько ветвей познания тикутаки. И сформированы они были отношением к игровой традиции этого этноса. Что она значила для него: была ли эта игра психологическим оружием, или методом духовного самосовершенствования, или изысканной выдумкой для развлечения? От ответа на этот вопрос зависело действительно многое. Для Шора – всё.

Мысли профессора, как обычно, возвращались к древнему народу, и он забывал обо всём, даже о том, о чём только что собирался подумать. Кольца и струи сигаретного дыма, которые он, задумавшись об игре тикутаки, выпускал по дороге, доставляли ему такое же удовольствие, какое доставляла сама мысль о затерянном и найденном этносе. Удовольствие, впрочем, сопрягалось с небольшой тревогой.

И так как Андрей Макарьевич менее всего был склонен к самоанализу и рефлексировал только на научные или околонаучные темы, то он не смог понять, с чем связана его тревога. Вряд ли она проистекала из сомнений в подлинности средневекового трактата. Зачем Донатто Пеллагатти использовать в диссертации фальшивый источник?! Вряд ли тревога была обусловлена одиночеством Шора во взглядах на традицию чиклей… Скорее всего, источник тревоги был связан с тем, что творилось сейчас с Алисой, девушкой, которая соотносила свои страдания с клубом и игрой.

Глава 3

Глаза на чёрном лице старца Борото сощурились. Докшит ощерил зубы, брызнул слюной, его свирепые ноздри вздулись, как большие красные пузыри. Свалившийся на пол орех угодил на пьедестал бронзового монголоида. Проскрипела деревянная Уллаун – одна из тех, обернувшись в которые, коряки тёмными вечерами являются в гости. Самой блёклой – цвета иссохших трав – была маска племени куакаука-уак, она вызывала странное ощущение – среднее между щекоткой и паникой. Что-то было в нитях, которыми перетянули её глаза.

Китайская маска ржала. Мексиканские наголовники шуршали и дыбились. Звереподобные маски рычали. Лоснились миниатюрные и в натуральную величину маскоиды. Бразильская маска из кожи, позвонков анаконды, костей боа, челюстей пираньи, чешуи арапаймы, волокон пальмы, как всегда, метила в самого слабого.

И кто слабый? Неужели она? Выйдя из кабинета профессора, Алиса зачем-то зашла в клуб. Ей, наверное, ещё хотелось подышать, пожить. Но агрессия, направленная на саму себя, преследовала её и тут. «С драгоценностью надо поступить жёстко», – повторяла девушка, разглядывая миниатюрную монголоидную голову и чувствуя потребность поговорить хотя бы с кем-то не из бронзы или чешуи.

Но в клубе никого не было. Если не считать масок, которые частенько использовались для игры. Они помогали сделать подкоп под сознание, которое разлеталось от этих экспериментов, как золотая пыль при огранке. И как же это поначалу радовало! Как пленяло и расширяло! Это ли не благодать: быть везде, быть всюду?! Алиса вспомнила одну из ранних партий, когда, сидя на подушках, уложенных кругом, около десяти членов команды испытали то, что невозможно пересказать: расщепленность, которая вместе с тем не содержала ничего пугающего.

Атарщиков тогда услышал своего прадеда хантэ, чьё тело было повешено на перекладине между двух елей, и затянул его песню. И, кажется, они увидели миграцию птиц, летящих над Иртышом, заслонивших солнце. Чувствовалось движение. Полёт. Множественность. Гладь. Блаженство. Жестом Шор призвал всех к молчанию и сам закрыл глаза. От него исходило то, что Елагин назвал «восприимчивостью к истине», Алиса – «потоком», Лидия – «ментальной силой», а сам он это посчитал, конечно, доказательством духовной живости народа, который изобрёл игру.

Дороги, которыми пришли нынешние члены клуба, разнились, как мох и чертополох. Довольно много было тех, кого в клуб приводило любопытство. Другие удовлетворяли здесь конспирологическое пристрастие, третьи искали выплеска творческого потенциала, четвёртые прятались от невезухи, пятые – от бытовухи, шестые являлись вестниками всеобщей компьютеризации, седьмые – мистификации… Тридцать два члена клуба – тридцать два пути.

В клуб попасть могли не все желающие. И что это был за критерий, по которому одни получали право, а другим отказывалось? Очень часто Шор прибегал в этом решении к тому, в чём далёкие от чиклианства углядели бы гадание: он доставал со стеллажа энциклопедию, раскрывал на любой странице, тыкал пальцем в строку, зачитывал её и толковал её смысл применительно к ситуации. И если кто-то осмеливался спросить его о происходящем, то он коротко, чтобы не навредить и не запутать (это были его главные принципы), говорил о синхронизации, которая легла в основу гадания, известного и практикуемого человеком с древности; и о толковании, которое есть аллегория жизни, ибо, кроме толкований, нет кругом ничего.

Были, разумеется, те, кто желал втянуться в игру ради самого Шора: ловить его скупые жесты, ощущать тонкую эротику его слов. Из действующих членов клуба к их числу относились трое: Алиса, Лидия и Олег. И надо сказать, что последнего привёл сюда слух о гомосексуализме профессора. Но что ещё мог думать обыватель? Почему этот мужчина так элегантен, красив? Для кого он старается?! Скорее всего, ради внимания мужчин, ведь никто не видел его с женщиной…

И Олег следил за своим таинственным избранником, как охотник за беркутом. Он разглядел даже ширину зрачков Шора, когда тот бросал взгляд, например, на Лидию, не раз являвшуюся в клуб в провокационных костюмах, под которыми считывалось отсутствие белья. И ширина эта доказывала – есть шанс. Но он не хотел его потратить зря. Он не спешил. В конечном итоге, он действительно влюбился, потому что, помимо прочего, Шор открывал перед ним новый мир, куда более привлекательный, чем тот, который он видел, работая барменом в богемной «УZтрице».

В «УZтрице» часто сидела Лидия. Туда наведывался Елагин, который продолжал искать следы тайного правительства и рыцарей-храмовников. Бывал там и Егор, геймер, айтишник. Ходил всегда в засаленном худи. Сквозь длинную чёлку иногда можно было увидеть его глаза, красные и слезящиеся. В этот ресторанчик заглядывали и студенты профессора. Но Шор игнорировал все уловки и приглашения Олега.

Надо сказать, профессор оставался поразительно толерантен в выборе членов клуба, ибо, кажется, одной из его задач было не препятствовать разноголосице – найти широкий диапазон звучания «Небесных чиклей». В голове Алисы истины чиклианства звучали душераздирающе, как «Воробьиная оратория» Курёхина. У Владимира Айдарова – строго, как «Largo». У Егора – галлюциногенно, как психоделик-транс. А у Атарщикова чиклианство звучало через горловое пение, камлание и песню хантов.

В тот клубный вечер, когда Алиса, стоя в одиночестве, смотрела на маски, ей предоставился шанс успокоиться – в комнату вошёл Владимир Айдаров, пожалуй, самый степенный и уважаемый член местного общества. Крупный, неповоротливый, с округлым лицом, со стоящими колом колючими усами, он был похож на моржа. Старомодная кепка, как у Лужкова, добавляла ему черты консервативности и солидности. Он производил впечатление лидера, который мог бы выдвинуться вперёд при необходимости и твердом понимании вопроса, но, покуда не находилось ничего экстренного, этого делать не желал.

Одной из странностей Айдарова, кандидата технических наук, было то, что он практически никогда ни к кому не обращался лично. То есть он просто входил, снимал кепку и чуть наклонял голову, что означало «здравствуйте», а затем, без прелюдий, без разговора о делах и погоде, начинал излагать свои мысли и идеи.

Он никогда не спрашивал: «А что вы думаете по этому поводу?» Могло показаться, что отсутствие «вы» в его речи – психическая патология, однако он был так уравновешен, настолько лишён суеты, что в этом обнаруживалось куда больше уважения к человеку и его личному пространству, чем в непрестанных «а вы? а у вас?» Если собеседник сам изъявлял желание высказаться, он слушал. Если в ответ визави молчал, то и он безмолвствовал, будто до этого никто ни о чём не говорил.