Балерина из Аушвица (страница 2)

Страница 2

Тем не менее именно я обычно составляю маме компанию на кухне, когда отец уезжает в Париж по своим портняжным делам и возвращается с чемоданами шелков, а мама встречает его с суровой настороженностью, беспокоясь, что он потратил слишком много денег. Мама не приглашает в гости друзей. В нашей гостиной нет места легкой болтовне, разговорам о книгах или о политике. Я единственная в семье, с кем мама делится секретами. Я очень дорожу нашими с ней посиделками.

Как-то вечером, мне тогда было уже девять лет, мы с мамой остались одни на кухне. Помню, как она заканчивает сворачивать штрудель, – я наблюдаю, как она вымешивает и раскатывает тесто, расстелив его на обеденном столе, как тяжелое льняное покрывало. «Почитай мне», – просит мама, и я приношу с прикроватной тумбочки в ее спальне потертый том «Унесенных ветром». Когда-то мы с ней уже прочитали эту книгу от первой до последней странички. А теперь начали заново. Я задерживаю взгляд на таинственной надписи, сделанной кем-то по-английски на титульном листе. Почерк явно мужской, но точно не папин. По поводу этой дарственной надписи мама отделывалась скупой отговоркой, что книгу подарил один человек, с которым она была знакома по работе в Министерстве иностранных дел еще до встречи с папой.

Мы сидим на стульях с высокими прямыми спинками по обе стороны от дровяной печки. Читать с мамой – блаженство, ведь в это время мне не приходится делить ее с кем-нибудь еще. Я с головой погружаюсь в слова, сюжет и прекрасное ощущение, что мы с мамой одни в целом свете. Вот Скарлетт под конец войны возвращается домой и узнаёт, что ее мать умерла, а отец от горя почти помешался. «Бог мне свидетель, – восклицает Скарлетт, – я никогда больше не буду голодать!»

Мама прикрывает глаза и откидывает голову на спинку стула. Как мне хочется забраться к ней на колени. Положить голову ей на грудь. И чтобы она губами касалась моих волос.

«Тара… – произносит мама. – Америка… Вот бы на нее посмотреть». Вот бы мое имя звучало из ее уст с такой же нежностью, какую она приберегла для страны, которой в глаза не видела. Соблазнительные ароматы маминой стряпни смешиваются в моей голове с драмой голода и пиршества – всегда, и даже в праздники, такие желанные. Уж не знаю, мама ли так тосковала по ним, я ли, а может быть, мы обе.

Мы сидим по обе стороны от печки, в которой потрескивает огонь.

«Когда мне было столько лет, сколько сейчас тебе…» – начинает мама.

При звуке ее голоса я замираю, боясь, что, если пошевелюсь, она оборвет свой рассказ.

«Когда мне было столько лет, сколько сейчас тебе, маленькие дети спали все вместе в одной кровати, а я спала с мамой. Как-то утром я проснулась оттого, что меня звал отец: “Илонка, давай просыпайся и разбуди свою мать. Она ни завтрака мне не собрала, ни одежды не приготовила”. Я повернулась к маме, она лежала рядом со мной под одеялом. Потормошила ее, но она не двигалась. Она была мертва».

Мне хочется разузнать каждую подробность о той минуте, когда дочь проснулась рядом с матерью, которой уже лишилась. И столь же сильно мне хочется ничего об этом не знать. Даже мысль о том меня слишком страшит.

«Маму похоронили в тот же день, и мне все время казалось, что ее опустили в землю живой. А вечером отец велел мне приготовить ужин на всю семью. Что я и сделала».

Мама умолкает, а я жду продолжения. Жду, чем закончится ее история, послужит ли уроком мне на будущее или утешит, придаст мне сил?

«А теперь в постель», – вот и все, что я слышу от мамы. Она склоняется подмести скопившуюся под печкой золу.

Из коридора за дверью раздаются шаги. Узнаю́ знакомый запах папиного табака еще до того, как до меня доносится звяканье его ключей.

«Дамы, – восклицает папа, – вы еще не спите?» Он заходит на кухню в начищенных до блеска туфлях и щегольском костюме, его лицо сияет широкой улыбкой, в руке – пакетик, который он вручает мне, звонко чмокнув меня в лоб. «Представьте, я снова выиграл», – с гордостью говорит он. Играет ли папа с друзьями в карты или бильярд, он всегда делится выигрышем со мной. Сегодня он принес мне птифур[1], облитый розовой помадкой. Будь на моем месте Магда, мама в своих неустанных заботах о ее весе тут же конфисковала бы его. Но пирожное предназначено мне, и она кивком позволяет мне умять его.

Мама распрямляется, чтобы перейти от плиты к раковине, но папа перехватывает, кладет ее руку себе на плечо и кружит маму по кухне. Она покорно вальсирует с ним, но как-то нехотя и механически, словно через силу. На ее лице ни тени улыбки. Папа притягивает ее к себе, обнимает одной рукой за спину, а второй игриво касается ее груди. Но мама поводит плечами и отстраняется от него.

«Для твоей матери я сплошное разочарование», – вполголоса жалуется мне папа, когда мы выходим из кухни. Интересно, он хотел, чтобы мама тоже его услышала, или предназначает эту тайну только для моих ушей? Как бы там ни было, я мотаю на ус его слова, чтобы потом как следует обдумать. Но горькие нотки в его голосе пугают меня. «Она желает каждый вечер ходить в оперу, ей подавай красивую жизнь, как у этих космополитов, граждан мира, словно она одна из них. А я кто? Всего лишь портной. Портной и бильярдист».

Меня смущает папин сокрушенный тон. У нас в городе папу все знают и любят. Балагур и весельчак, он всегда улыбается, и со стороны кажется, что хорошее настроение никогда не изменяет ему. Он полон жизни, ему нравится быть на виду, и с ним не соскучишься. У него множество друзей, и он частенько пропадает в их компании. И еще он большой любитель поесть, в особенности свиную ветчину; он тайком приносит ее к нам домой и ест прямо с газеты, в которую ее завернули в лавке, не забывая подкинуть кусочек запретной свинины мне в рот, а после терпит суровые мамины попреки, что он подает ребенку дурной пример. Его швейное ателье удостоено двух золотых медалей. Он не просто мастер кройки и шитья, безупречных швов и ровных кромок. Он художник-модельер. Так он и познакомился с мамой: она пришла к нему в ателье заказать платье, потому что он считался лучшим мастером в городе. Правда, сам он мечтал стать врачом, а не портным, но его отец приказал ему выбросить из головы эту блажь. И время от времени папино разочарование в самом себе прорывается наружу.

«Ты не просто портной, папа, – стараюсь я ободрить его. – Знаменитый модельер – вот ты кто!»

«А ты, как подрастешь, будешь самой нарядной барышней у нас в Кошице, – в тон мне отвечает папа и гладит меня по голове. – Твоя изящная фигурка прямо создана для прекрасных нарядов».

Он уже справился с разочарованием, загнал его вглубь, в самый дальний уголок души. Мы с ним все еще стоим в коридоре, не желая расходиться по своим комнатам.

«Знаешь, я так мечтал о сыне, – говорит папа. – Представляешь, даже дверью хлопнул, когда на свет появилась ты. Места себе не находил от досады, что опять родилась девчонка. А теперь ты единственная, с кем я могу поговорить».

Папа целует меня в лоб.

Я по-прежнему дорожу его вниманием. Как и мамино, оно для меня бесценно… но и кажется предательски ненастоящим. Как будто их любви я заслуживаю не столько тем, что я – это я, сколько тем, что ею они спасаются от одиночества. Как будто моя личность ценна не своими достоинствами, а лишь как мерило всего, по чему каждый из них тоскует.

Когда я выхожу к завтраку, старшие сестры вместо приветствия заводят песенку, которую сочинили про меня, когда мне было три года и после неудачной медицинской манипуляции у меня сильно косили глаза. «Страхолюдина-малявка от горшка два вершка, не найдешь ты женишка».

За годы я усвоила привычку ходить, опустив взгляд в землю, чтобы не видеть, как прохожие глазеют на мою перекошенную физиономию. В десять лет мне выправили косоглазие, и я уже могла не стесняясь поднимать голову и улыбаться посторонним людям, но уверенность в собственном уродстве, подогреваемая насмешками сестер, засела во мне глубоко.

Магде сейчас девятнадцать, у нее чувственные губы и густые вьющиеся локоны. У нас в семье она главная язва и насмешница. Когда мы были помладше, она научила меня бросать виноградины из окна нашей спальни точно в чашки посетителей кафе на террасе под нами. Средняя сестра Клара, наш вундеркинд, уже к пяти годам виртуозно исполняла концерт Мендельсона для скрипки с оркестром.

Я же привыкла к роли невидимки, молчаливого приложения к своим сестрам. Я настолько убеждена в своей ущербности, что при знакомстве редко когда называю себя по имени. «Я сестра Клары», – обычно говорю я. Мне и в голову не приходит, что Магде может надоесть вечная клоунада, что Клару может тяготить ее участь юного дарования. Ведь ей не забросить скрипку ни на секунду, иначе она уже не будет выдающейся и тогда лишится всего: обожания, к которому так привыкла, своей высокой самооценки. Нам с Магдой надо ох как постараться, чтобы достичь чего-нибудь путного, причем мы обе уверены: чего бы мы ни достигли, этого всегда будет недостаточно. Но и Клара не может не тревожиться, как бы не совершить роковую ошибку и разом не потерять все достигнутое. Она играет на скрипке, сколько я себя помню, – с тех пор, как в три года ей дали в руки инструмент. Она часто упражняется, стоя перед распахнутым окном, словно не может сполна насладиться творчеством, пока не соберет восхищенную толпу из случайных прохожих. Получается, любовь для нее имеет пределы и условия, это заслуженная награда за безупречное исполнение. У такой любви есть своя цена: труд, который прикладываешь, чтобы добиться признания и рукоплесканий, а в конечном счете своего рода уход от реальности.

На завтрак у нас сдобные булочки из пекарни по соседству, щедро намазанные маслом и маминым абрикосовым вареньем – приторным, без кислинки. Мама разливает кофе и раздает нам по булочке. Папа уже повесил на шею свой портновский сантиметр, а из его нагрудного кармана выглядывает мелок для разметки ткани. Магда поджидает момент, когда мама предложит нам вторую порцию булочек. Если я отказываюсь, сестра неизменно толкает меня в бок: «Бери давай, я съем». Клара прочищает горло, и все семейство поворачивается к ней.

«Мне надо дать ответ профессору насчет приглашения на учебу в Нью-Йорк», – говорит Клара, ножом размазывая по теплой булочке мягкое сливочное масло.

«А что, у нас в Нью-Йорке есть родня», – задумчиво произносит папа, отпивая кофе. Он имеет в виду свою сестру Матильду, которая с семьей живет в облюбованном еврейскими иммигрантами районе – Бронксе.

«Ну уж нет! – возражает мама. – Кажется, мы уже обсуждали эту тему. Америка слишком далеко».

Я вспоминаю тот давний вечер на кухне, когда мама говорила, что мечтает увидеть Америку. Может быть, жизнь в том и состоит, чтобы все время разрываться между тем, чего у тебя нет, но очень хочется, и тем, чего не хотелось, но оно есть.

Клара упрямо выпячивает подбородок: «Если не в Нью-Йорк, тогда в Будапешт».

Мама собирает со стола посуду, и вид у нее понурый. Ради будущего своей любимицы она должна отпустить ее на учебу, а значит, от себя. А может, не желание ее дорогой Клары уехать из дома печалит маму, а ее собственная неуступчивость. Возможно, она злится на себя за сказанное категоричное «нет», когда всем существом хотела сказать «да».

Зато решение Клары ехать на учебу, как и вызванные им мамины тревоги, нисколько не испортило папиного вечно безоблачного настроения.

«Мы еще потолкуем об этом, – говорит он, развеивая мрачную тучу, снова нависшую над нашим столом. Затем поворачивается ко мне. – А ты, Дицука, отнеси в школу деньги, пора платить за твою учебу». И передает мне конверт.

Я держу в руке конверт и проникаюсь важностью поручения и оказанным мне доверием. С другой стороны, дав мне это задание, папа невзначай напоминает, сколько наша семья тратит на меня. И оставляет открытым вопрос, какую пользу я приношу взамен. Я не выпускаю конверт, пока складываю портфель к школе. Как будто, зажатый в руке, он поможет мне в точности прочувствовать, что я значу для родных, изобразить на карте размер и границы моей ценности.

[1] Птифур (фр. petit four – маленькая печь) – небольшое сдобное печенье (или маленькое пирожное) с повышенным содержанием сахара, жира и яиц. Прим. ред.