Мы долгое эхо друг друга (страница 3)
Кто в веках уцелел?
Разберись в наслоенье мотивов…
Мы не помним царей.
Помним:
были Дантес и Мартынов.
Бесшабашные,
нервные,
святые «блюстители долга».
Ну подумаешь,
невидаль:
однажды вспылили —
и только!
За могильной оградою
все обвиненья напрасны…
Пахнут
их биографии
лишь типографскою краской.
Вот они на портретах
с улыбками благопристойными.
Так что цельтесь в поэтов —
и вы попадете
в историю!
* * *
Филологов не понимает физтех, —
молчит в темноте.
Эти
не понимают тех.
А этих —
те.
Не понимает дочки своей
нервная мать.
Не знает, как и ответить ей
и что понимать.
Отец считает, что сыну к лицу
вовсе не то.
А сын не может сказать отцу:
«Выкинь пальто!..»
Не понимает внуков своих
заслуженный дед…
Для разговора глухонемых
нужен свет.
* * *
А. Пахмутовой
Вроде просто:
найти и расставить слова.
Жаль, что это все реже.
И все больней…
Вновь бумага лежит —
ни жива ни мертва —
будто знает,
что ты прикоснешься к ней.
Но ведь где-то есть он,
в конце концов,
тот —
единственный,
необъяснимый тот —
гениальный порядок
привычных нот,
гениальный порядок
обычных слов.
О мастерах
Мир стареет
в былых надеждах.
Но сегодня,
как и вчера —
на плечах
эту землю держат
и несут на себе
мастера!
Мастера.
Профессионалы.
Те, что в жизни постичь смогли
щедрость камня,
душу металла,
свежесть формулы,
нрав земли.
Мастера.
Мастаки.
Умельцы.
Понимающие до глубин
механизм
станка или сердца,
ход смычка
или гул турбин…
Руки вещие простирая
к перекресткам
звездных миров,
время
движется мастерами
и надеется
на мастеров!
К ним взывает
нощно и денно…
Только —
дьявол ее возьми! —
приблизительность
овладела
торопящимися людьми.
Что-то учат,
о чем-то знают,
в общем – сеют,
в среднем – стригут.
Приблизительно
объясняют.
Относительно
берегут…
Приблизительное уменье,
как сварганенный наспех
дом, —
если даже не мстит
немедля,
то обрушивается
потом!
Откликается после
жестко,
все порывы
сводит на нет…
Мир
погибнет не от обжорства,
не от козней
чужих планет,
не от засух,
не от морозов,
не от ядерных
сверхатак, —
он погибнет,
поверив в лозунг
добродушный:
«Сойдет и так!»
Расползающееся в атмосфере
из квартир,
контор
и дворов
громовое:
«А нам до фени!» —
наступает
на мастеров.
А они стоят,
будто крепости,
в правоте
своего труда.
И не могут иначе.
И требуются
срочно!
спешно!
всюду!
всегда!
* * *
Помогите мне, стихи!
Так случилось почему-то:
на душе
темно и смутно.
Помогите мне,
стихи.
Слышать больно.
Думать больно.
В этот день и в этот час
я —
не верующий в Бога —
помощи прошу у вас.
Помогите мне,
стихи,
в это самое мгновенье
выдержать,
не впасть в неверье.
Помогите мне,
стихи.
Вы не уходите прочь,
помогите, заклинаю!
Чем?
А я и сам не знаю,
чем вы можете
помочь.
Разделите эту боль,
научите с ней расстаться.
Помогите мне
остаться
до конца
самим собой.
Выплыть.
Встать на берегу,
снова
голос
обретая.
Помогите…
И тогда я
сам
кому-то помогу.
Баллада о зенитчицах
Как разглядеть за днями
след нечеткий?
Хочу приблизить к сердцу
этот след…
На батарее
были сплошь —
девчонки.
А старшей было
восемнадцать лет.
Лихая челка
над прищуром хитрым,
бравурное презрение к войне…
В то утро
танки вышли
прямо к Химкам.
Те самые.
С крестами на броне…
И старшая,
действительно старея,
как от кошмара
заслонясь рукой,
скомандовала тонко:
– Батарея-а-а!
(Ой мамочка!..
Ой ро́дная!..)
Огонь! —
И —
залп!
…И тут они
заголосили,
девчоночки.
Запричитали всласть.
Как будто бы
вся бабья боль
России
в девчонках этих
вдруг отозвалась!..
Кружилось небо —
снежное,
рябое.
Был ветер
обжигающе горяч.
Былинный плач
висел над полем боя,
он был слышней разрывов —
этот плач!
Ему —
протяжному —
земля внимала,
остановясь на смертном рубеже.
– Ой, мамочка!..
– Ой, страшно мне!..
– Ой, мама!.. —
И снова:
– Батарея-а-а! —
…И уже
пред ними,
посреди земного шара,
левее безымянного бугра
горели
неправдоподобно жарко
четыре черных
танковых костра.
Раскатывалось эхо над полями,
бой
медленною кровью истекал…
Зенитчицы кричали
и стреляли,
размазывая слезы по щекам.
И падали.
И поднимались снова.
Впервые защищая наяву
и честь свою
(в буквальном смысле слова!).
И Родину.
И маму.
И Москву.
Весенние пружинящие ветки.
Торжественность
венчального стола.
Неслышанное:
«Ты моя – навеки!..»
Несказанное:
«Я тебя ждала…»
И губы мужа.
И его ладони.
Смешное бормотание
во сне.
И то, чтоб закричать
в родильном
доме:
– Ой, мамочка!
Ой, мама, страшно мне! —
И ласточку.
И дождик над Арбатом.
И ощущенье
полной тишины…
Пришло к ним это после.
В сорок пятом.
Конечно, к тем,
кто сам пришел
с войны.
* * *
Дружище, поспеши.
Пока округа спит,
сними
нагар с души,
нагар пустых обид.
Страшась никчемных фраз,
на мотылек свечи,
как будто в первый раз,
взгляни
и промолчи…
Придет заря, шепча.
Но —
что ни говори —
бывает, что свеча
горит
светлей зари.
* * *
Булату Окуджаве
Я шагал по земле, было зябко в душе и окрест.
Я тащил на усталой спине свой единственный крест.
Было холодно так, что во рту замерзали слова.
И тогда я решил этот крест расколоть на дрова.
И разжег я костер на снегу.
И стоял.
И смотрел,
как мой крест одинокий удивленно и тихо горел…
А потом зашагал я опять среди черных полей.
Нет креста за спиной…
Без него мне
еще тяжелей.
* * *
Е. Евтушенко
Такая жизненная полоса,
а может быть, предначертанье свыше.
Других
я различаю голоса,
а собственного голоса
не слышу.
И все же он, как близкая родня,
единственный,
кто согревает в стужу.
До смерти будет он
внутри меня.
Да и потом
не вырвется наружу.
Кочевники
Ч. Чимиду
У юрты ждут оседланные кони.
Стоит кумыс на низеньком столе…
Я знал давно,
я чувствовал,
что корни
мои —
вот в этой
пепельной земле!..
Вскипает чай задумчиво и круто, —
клубящегося пара торжество.
И медленно
плывет кумыс по кругу.
И люди величаво пьют его…
А что им стоит на ноги подняться,
к высокому порогу подойти.
«Айда!»
И все.
Минут через пятнадцать
они уже не здесь.
Они – в пути…
Как жалок и неточен был учебник!
Как он пугал меня!
Как голосил:
«Кочевники!!»
Да я и сам кочевник!
Я сын дороги.
Самый верный сын…
Все в лес смотрю.
И как меня ни кормят,
и как я над собою ни острю, —
из очень теплых и удобных комнат
я
в лес смотрю.
Все время
в лес смотрю.
То – север,
то – большое солнце юга!
То – ивняки,
то – колкое жнивье…
И снова я раскладываю юрту,
чтобы потом опять
собрать ее!..
Приходит ночь.
И вновь рассветы брезжат,
протяжными росинками звеня…
И подо мной, как колесо тележье,
поскрипывает
добрая
земля.
* * *
Неправда, что время уходит.
Это уходим мы.
По неподвижному времени.
По его протяжным долинам.
Мимо забытых санок посреди сибирской зимы.
Мимо иртышских плесов с ветром неповторимым.
Там, за нашими спинами —
мгла с четырех сторон.
И одинокое дерево, согнутое нелепо.
Под невесомыми бомбами —
заиндевевший перрон.
Руки, не дотянувшиеся до пайкового хлеба.
Там, за нашими спинами —
снежная глубина.
Там обожженные плечи деревенеют от боли.
Над затемненным городом
песня:
«Вставай, страна-а!..»
«А-а-а-а…» – отдается гулко,
будто в пустом соборе…
Мы покидаем прошлое.
Хрустит песок на зубах.
Ржавый кустарник призрачно топорщится у дороги.
И мы на нем оставляем
клочья отцовских рубах
и надеваем синтетику, вредную для здоровья.
Идем к черте, за которой —
недолгие слезы жен.
Осатанелый полдень.
Грома неслышные гулы.
