Маяки Сахалина (страница 6)

Страница 6

Он присмотрелся. Губы нивха едва шевелились, будто он говорил во сне. От него пахло рыбой и углём. Лицо – грубое, но спокойное; брови слиплись от пота. На виске блестела капля – не то слеза, не то сырость. И вдруг, не просыпаясь, он тихо вздохнул – как зверь, что даже во сне чует взгляд.

За стенами барака разнёсся крик. Голос надзирателя хлестнул по тишине. Бронислав закрыл глаза. Сон накрыл его тьмой, глухой, как шахта.

И в самой глубине этой тьмы впервые вспыхнул белый огонёк. Он был далёк и не спешил приближаться – будто и свету было страшно войти в этот мрак.

Глава 5

Жонкиер. Дуэ

8 сентября 2024 г.

Вправо темною тяжелою массой выдается в море мыс Жонкиер, похожий на крымский Аю-Даг; на вершине его ярко светится маяк, а внизу, в воде, между нами и берегом стоят три остроконечных рифа – «Три брата». И всё в дыму, как в аду…

А. П. Чехов

Александровск-Сахалинский просыпался с запахом рыбы и сырого дерева. Город, некогда называвшийся столицей острова, теперь жил тише: облупившиеся фасады, выцветшие вывески, пустые улицы, по которым ветер гулял свободнее, чем люди. Мы ночевали в отеле-общежитии, единственном «приличном» месте в округе. Его коридоры были длиннее снов, а эхо шагов жило дольше постояльцев.

С утра было ясно: дорога уже внесла поправку. Мы собирались к мысу Жонкиер – почти вовремя, почти в настроении, почти уверенные, что знаем, зачем едем.

В машине сопровождения накануне забыли выключить фары. Мёртвый аккумулятор, возня, замена. Всё по классике экспедиции: здесь приключения приходят раньше света.

– Такими темпами, если хотим увидеть все маяки, придётся заякориться на Сахалине. Месяца на три, – буркнул я, натягивая шлем и глотая раздражение.

– Макс, это дорога. Сам знаешь, – пожал плечами Костя, наш главный по технике и философии терпения.

Занудствовать на Сахалине – последнее дело. Я кивнул с лукавой улыбкой:

– Ладно, поехали. Сегодня один маяк – у нас почти выходной.

Дорога вела к Александровскому тоннелю – узкому ходу, вырубленному каторжниками в каменной глотке мыса Жонкиер. До его появления к маяку пробирались только в отлив: по узкой отмели вдоль скал, крадясь, словно по пасти древнего ящера. Именно сюда, к скале, в 1881 году согнали приговорённых «бурить» берег – кирками и голыми руками.

Полтора века спустя тоннель осел, свод прогнулся, с потолка сыпались камни. Это было скорее воспоминание о дороге, чем дорога.

– Я на разведку, – сказал Костя и нырнул в чёрный зев хода. Вернулся минут через десять:

– Проехать можно. Но осторожно.

Мы завели мотоциклы и въехали в тоннель.

Камень дышал сыростью. Стены холодили запястья даже сквозь перчатки. Свет фар тонул в черноте, будто не хотел тревожить то, что не исчезло, а затаилось.

И вдруг – свет. Резкий, как вскрик. Мы вылетели из тоннеля, как воздух из закупоренной памяти. Он ударил в лицо. Дышать стало легче. Но мысль тянула назад – туда, где шевелилась тьма, где всё ещё стоял запах камня, уставшего быть камнем.

– Сколько здесь горбатилось? – спросил я в пустоту.

– Двести, – ответил Аркан.

Тихо. Без нажима.

Будто знал каждого – по дыханию, по молчанию, по усталости.

– Работали два забоя, – сказал Андрей Цой, останавливая мотоцикл. Голос его был сух, как сыпучий камень. – Долбили навстречу: сто на сто. Но не сошлись. То ли рука дрогнула, то ли «авось» подвёл.

Он замолчал. Только двигатели тихо дышали рядом.

– Управление решило наказать. Двести плетей – виновному.

Но виновного не нашли. И тогда дали по удару каждому. Чтобы не убить, но проучить. Сахалинская арифметика: один не выдержит, а двести по одному – да.

Мы молчали. Даже ветер стих. Костя снял шлем, провёл ладонью по затылку – жест словно случайный, но в нём жила усталость. Не сегодняшняя, а давняя, впитанная.

– Учили командной работе, – хмыкнул он. – В духе времени.

– Всё так, – кивнул Аркан. Медленно, будто повторял не фразу, а шаг. – Одного бы ушатали, а так – по шлепку на брата. Перетерпели. Потом всё переделали сами.  Инженера притащили… фамилию не помню.

Он смотрел не на нас, а в склон. В землю. Как будто там, под дерном и глиной, ещё дышали удары. Не даты. Не имена. Только ритм. Только звон железа и медленное «терпи».

– Карл Ландсберг, – сказал я, глядя в ту же точку. – Инженер, купец. Его лавку Чехов навещал, когда был тут. С его помощью тоннель достроили в 1883-м.

Два года. Восемьдесят семь метров.

Если вглядеться в темень, куда день за днём бил человек, становится ясно, почему время на каторге не идёт.

А стоит. Как скала. Как срок.

В бухте за тоннелем нас ждали Три брата, три скалы в полукилометре от берега.

Одно из здешних сказаний говорит: в стародавние времена море выбросило кита. Три брата-нивха из рода Хэнг решили принять этот дар – с простым гастрономическим интересом. Сестра тоже хотела пойти, но мать удержала: по обычаю женщинам нельзя было смотреть на море, пока мужчины добывают пищу. Но запрет оказался слабее любопытства. Сестра пошла следом. Молча. И, как бывает в старых преданиях, братья окаменели – стали скалами. А сестру изгнали. Говорят, с тех пор её дух бродит по склонам: воет в расселинах, кричит в океан – словно предупреждает, что берег рядом.

Некоторые моряки клялись: сперва видели свет маяка, а потом слышали голос. Глухой, гортанный, словно пытающийся вымолить прощение. Особенно любят вспоминать об этом за столом. Когда бутылка клонится к горизонту, и прошлое вдруг кажется правдой больше, чем настоящее.

Напротив Трёх Братьев, на высоком уступе, стоял маяк Жонкиер – тот самый «белый домишко», как сдержанно-презрительно назвал его Чехов в сахалинских записках.

Пока мы смотрели на бухту, картина была ясной и строгой: три скалы торчали из моря, как чёрные лезвия; волны дробились о них в белую пену; чайки кричали, будто спорили с ветром, и этот спор разносился по всей бухте. Воздух был солёный, резкий, словно натянутый канат.

Ветер будто ждал продолжения легенды, и я добавил свою историю:

– Жонкиер многие считают первым русским маяком на Сахалине. Но первый был в Дуэ – в 1860-м, когда начали добычу угля. Деревянный, простой. Прожил недолго. Потом каторжный центр перенесли в Александровский пост, и тот огонь стал бесполезен – с рейда его уже не видели. А в 1884-м тайфун окончательно добрался до башни.

Тогда выбрали Жонкиер. Мыс выдавался в море, был заметен издалека. Свет с него покрывал и Дуэ, и Александровск. Строили год. Весной 1886-го зажгли.

В 1897-м Жонкиера перестроили. А в русско-японскую войну повредили: команду разогнали, смотрителя взяли в плен. Но после Портсмутского мира всё вернули на место – отремонтировали, снова зажгли огонь. Будто маяк выдержал свою собственную осаду.

Потом шли годы. Его латали, меняли оборудование, забывали. Он светил. Молчал. Стоял. Сквозь войны, штормы и равнодушие. Напоминал старого вахтенного – скрипящего суставами, ворчливого, но надёжного.

Он не звал и не жаловался. Просто светил. Но даже каменным старикам приходит срок.

В 1978 году склон бухты Дуэ пополз в море – песок, гравий, равнодушие. Башня треснула, стала клониться, будто потеряла точку опоры. Дом признали непригодным. В 1985-м построили дублёра – низкую металлическую башню с отдельным фонарём.

В 1996-м огонь окончательно перенесли на него. Казалось, история Жонкиера завершена. Старик остался в темноте. Но через четыре года случилось невозможное: наклон остановился. И свет вернули. Пусть ненадолго. Потому что даже время иногда склоняет голову перед тем, кто остался стоять.

Добраться от моря по отвесному склону не смогли даже Костя с Арканом – те, кто по бездорожью ездит, как по автобану. Что уж говорить о нас, московских байкерах, для кого земля чаще асфальтовая, чем живая. Пришлось вернуться к тоннелю.

Теперь его сырая темнота не пугала. Завалы казались знакомыми, брёвна – не врагами. Чёрная полоса шин на камне тянулась впереди, как молчаливое напутствие. Тоннель оказался учителем: сначала пугает, потом показывает дорогу.

Когда вышли на свет, сделали крюк через Александровск-Сахалинский. Пошли к маяку по верхней дороге – старой советской просеке, о которой вряд ли кто вспоминал в последние десятилетия.

Серпантин тянулся между осенних сопок, осыпал листьями, дышал редкой теплотой. Мы ехали молча. Всё выше.

Солнце ложилось на плечи. Пространство раскрывалось медленно. Дорога будто знала: спешить некуда.

На вершине выяснилось: мыс с маяком остался метрах в трёхстах ниже. К нему вела тропа – едва заметная, заросшая бамбуком, мхом и временем. Спуститься – не беда: хоть на байке, хоть на заднице. А вот обратно?..

Раздумывать не дали: Костя с Арканом уже катились вниз. За ними, радостно ревя моторами, без тормозов сорвались москвичи. Я щёлкнул пару кадров, поджал задний тормоз, как будто сомнение, и поехал следом.

С высоты маяк на уступе напоминал гриб – странный, с зеленоватой шляпкой и выцветшей ножкой. Но стоило поравняться с Жонкиером, как всплыл образ шамана-айна: того, кто прожил дольше срока и выстоял там, где другие падали. Потрёпанный, иссушенный, но всё ещё стоящий.

Жонкиер, словно шаман, прошёл сквозь тьму: каторгу, японскую оккупацию, советскую лихорадку, забвение. Он не только светил – он терпел. Теперь же казалось: душа ушла сквозь трещины, похожие на иссохшие ветви старого дерева. Тело осталось. Без дыхания.

Он стоял заколоченный и забытый. Ступени, разошедшиеся со стенами, зияли провалами. В выбитом окне виднелась обвалившаяся крыша. Стены облуплены. Внутри – как после взрыва. Вход в развалины исчез под завалом – балки, кирпич, время.

Через пару лет здесь останется просто курган, поросший травой. Без таблички. Без имени. Только ветер будет гладить склон, как спину того, кто ушёл. Но – странное дело – казалось: Жонкиер уходил иначе. Не как Горянка, не как сломанный. А как исполненный долга.

Он стоял с поднятой головой – как вахтенный, у которого больше нет смены, но он всё равно выходит на мостик. Стоит, потому что был. Потому что светил. Потому что – должен. Он смотрел на преемника – молодого, блестящего, холодного – и будто говорил:

«Продолжай. Я отстоял. Теперь ты».

– В детстве дед привёл меня сюда, – сказал Аркан, не отрывая взгляда от маяка. – Он считал: Жонкиер – плоть от плоти острова. Если ты мужчина, должен здесь побывать.

– А я здесь впервые, – признался я. – В наше детство такие места были за забором.

Аркан усмехнулся уголком губ:

– Значит, сейчас и есть то самое время.

Мы молча бродили вокруг. Грустили о нём и о себе. Море растягивало время, как волну к отливу, – медленно, почти бережно. Четыре часа пролетели, как чайка над скалами: бесшумно, будто их и не было вовсе.

Я отошёл в сторону, сел на камень, обросший лишайником. Ветер коснулся лица – и это уже был не ветер, а ладонь. Осторожная, лёгкая, чужая. В этом касании вдруг отозвалось что-то знакомое. Как радио, внезапно поймавшее волну из другого времени. Тишина держалась, как натянутая струна.

Иногда тени длиннее людей. Иногда – короче. Всё зависит от того, куда падает свет.

И в этот момент свет лёг так, что вытянул из памяти мою собственную историю.

Его звали Алёша Протопопов. Первая любовь моей мамы. Возможно, единственная настоящая. Я никогда не видел его, только слышал. Он был не человеком, а радиоволной, улавливаемой из прошлого.

Он погиб в 1964 году. Пассажирский Ил-18 разбился на подлёте к Южно-Сахалинску. На борту – восемьдесят семь человек. Не выжил никто. В официальной хронике остался список имён. В семейной памяти – молчание и лёгкая дрожь в голосе, когда случайно всплывало его имя.

Мама рассказывала о нём редко. Словно стоит назвать его имя вслух, и память      рассыплется.

В детстве я не понимал, почему в нашем доме вечерами бывало так тихо. Словно кто-то не пришёл. Потом понял: тот, кто не пришёл, – и был он. Он не стал моим отцом. Не успел. Его не пустили – не люди, не судьба, а железо, ветер и ошибка высоты.