Следующий (страница 4)
– Что ж, издержки профессии. – Он шёл по коридору, протягивая руку отцу. – Добрый вечер, Денис Дмитриевич! Вы уж извините меня, что я не вовремя, но он просил приехать…
– Сами знаете, начальство не опаздывает. – И Фил слышал, как отец поправляет очки, и как мама смотрела на него, так, что он спрятался впотьмах, в коридоре.
Но Николай Маркович шёл за ним, шелестя пакетом:
– Вот, с буржуйских щедрот. Держите…
– Николай Маркович, ну это очень дорого. – И Фил снова слышал – мама трясла пальцем, а отец потирал пальцем стекло, а мама трясла пальцем, грозила ему.
– А где ваш сын? Я ему тоже кое-что привёз в подарок…
– Да в комнате у себя. Филипп! Ну-ка, выйди, поздоровайся!
Так актер выходит на сцену в нужный момент, ожидая за кулисами. Николай Маркович протянул Филу руку:
– Как поживаешь?
– Хорошо…
От него пахло куревом и ещё каким-то дымом, может, листьями. В их доме никогда так не пахло.
– Вот, держи. – Тот достал из яркого пакета коробку. Lego. На коробке – пиратский корабль. Белый с синим, и паруса были у него белые в синюю полосу. На палубе стояли одноглазые матросы, и рулевой крюком на месте руки едва удерживал штурвал. – Нравится?
– Да… – Фил никогда не видел такого. Ни в одном магазине игрушек, вообще ни в одном магазине. Ни в рекламе. Никогда. – Спасибо! Спасибо большое! Мама, можно я в комнату, посмотрю?
– Иди, что… – Она чуть кивала головою, как усталая, взмыленная лошадь. Она теперь не могла ничего сказать. И отобрать властна не была.
Фил поддевал на коробке ногтем целлофан, долго, мучительно. И деталь каждую рассматривал, вертя в руках. Белые и голубые. Две огромных – цельные нос и корма. Чёрные мачты. В пакетике отдельном паруса. Пушка. Штурвал. Матросы. Инструкция.
Высыпал на ковёр, инструкцию разложил. Сел по-турецки. Таких-то столько-то… Присоединить сюда… Таких-то столько-то… Минутная стрелка совершила круг. Дедушка не пришёл. В комнату пришёл Николай Маркович, постучался:
– Можно?
– Да…
Он смотрел, опершись на косяк двери. Лет пройдёт много, и когда меня вынесут из этой комнаты, отец будет там стоять. Я видел это – стоял он и не на меня смотрел. На корабль в руках моих. Он не был ещё кораблём.
– Как успехи?
Но я не отвечал ему, в инструкцию смотря. Фил не знал, что более вежливо, отвечать или работать. Николай Маркович поджал ноги в чёрных брюках и сел рядом с Филом, на зелёный ковёр.
– Давай вместе?
– Давайте.
Но у меня тряслись руки, и я не мог найти нужной детали. Николай Маркович искал что-то в бело-голубой куче, вороша её пальцами, легко, как кого гладят по голове. Указывал:
– Вот эта.
Или ставил сам.
Парус, грубоватый, как и положено, я натянул на рею, и смялся парус. Точно ветер надул его. Но ветер никогда не надул бы его, и этот корабль не унёс бы меня. И не потому, что он игрушечный. Таких кораблей давным-давно нет.
– Таких кораблей давным-давно нет.
– Да, ты, пожалуй, прав. Их время прошло.
– Тогда и не стоило делать такой конструктор. – Я смотрел на носовую часть и видел – в ней носовая часть корабля, который никогда не пойдёт по волнам впредь.
Николай Маркович смотрел на меня, и на носовую часть, и на мачту, чёрную мачту с бело-голубым парусом.
– Тогда можем сделать из него что-нибудь другое.
– Он же корабль. Корма, нос, паруса.
– Нет. – Николай Маркович потрепал Фила по голове. – Это ещё не корабль. Это набор деталей. А из него мог бы получиться самолет, например. Хочешь, построим?
– Но как?
– Вот, смотри. Носовая часть, кормовая. Вполне повторяют обводы фюзеляжа. Какого-нибудь транспортника.
– Чего?
– Грузового самолёта. Вообще, самолёт – это воздушный корабль. Поэтому они похожи. – Он взял корму и оглядел её. – И если снять руль и румпель, очень даже сойдёт.
Фил не отвечал ему ничего и смотрел, рот открыв. Николай Маркович отбирал подходящие детали, неподходящие – откладывал в сторону. Прилаживал, присматривался.
– Да, да. Вполне. Из чего угодно можно сделать что угодно, если знать, как оно устроено. Ну, за дело?
И выходило и неказисто, и похоже. Но Фил видел тебя, и книжки, которыми закрывалась ты когда-то, и думалось мне – этого ты никогда не отняла бы. Ты бы не додумалась.
– Теперь крылья. Плоскости крыльев. Сделаем высокоплан. Грузовые самолёты обычно строят по такой схеме – когда крылья сверху фюзеляжа, ну, корпуса то есть.
Фил подал ему деталь – длинную и плоскую. Кажется, это было бы никогда-то перекрытием палубы. Верхняя половина фюзеляжа была не так идеальна, как нижняя, – и нос у корабля был один, и корма. Но с крыльями стало гораздо лучше. Николай Маркович приделал к плоскостям спереди скошенные плоские детали – тоже от палубы:
– Для реактивного самолёта стреловидное крыло обязательно. На слишком большой скорости конструкция с прямым крылом начинает разваливаться в воздухе.
– Слишком большая – это сколько?
– Ну, километров семьсот в час, может быть. – Он вертел в руке пушку, потом взял другую, сравнил. Корабль был пиратский, и с ним шла целая батарея. – Хм, а вот из этого вполне получатся двигатели. Форма похожа. Если снять вот эту вот заглушку с казённика… Думаю, четырёх хватит. Это же не В–52.
Часовая стрелка подбиралась к десяти. В прихожей грохнула дверь, в комнату заглянул дедушка:
– Ну и долго вы будете в игрушки играть?
– Ровно до вашего прихода. – Николай Маркович встал и отряхнул брюки. – Ну, ты знаешь идею. Сможешь закончить.
Фил знал идею и подобрал детали. Только бы успеть, когда они договорят.
– Ну и, отставляя эмоции в сторону, зачем оно вам? Как я и говорил, демократы из депутатского корпуса ушли. Между прочим, по моим источникам, тем, кто уходит, предлагают места на госслужбе.
– Мне никто ничего не предлагал, – затягивался Николай Маркович, – но даже не в этом дело. Не должно быть беззакония в первую очередь.
– Наслушались пропаганды Руцкого? Или Макашова? Он таких, как вы, особенно любит.
– А как же свобода слова?
– На тех, кто врёт, свобода слова не распространяется.
– Под этими словами Оруэлл бы подписался.
– Вы своим бессмысленным упрямством губите и моё к вам хорошее отношение, точнее, то, что от него осталось, и свою политическую карьеру. Про научную я даже говорить не буду. Вы всё потеряете. Статус, уважение, вам руки никто не подаст. Я вас мальчишкой помню, отца вашего, вы не под забором родились, вы не комсорг, не стукач. Это не ваша война. Подумайте, с кем вы заодно? С бандитами и палачами! Ну ушли они правительство, в том декабре, ну напринимали изменений в конституцию, ну запороли референдум. Дальше-то что? Они недееспособны, вы же это понимаете как юрист.
– Как юрист я понимаю, что указ № 1400 – это государственный переворот. Кто бы там ни сидел в совете и на съезде, этого в любом случае быть не должно.
Дедушка то ли закашлялся, то ли засмеялся.
– Вы сейчас же обязаны сдать мандат. Я прямо запрещаю вам ехать в Москву, тем более что многих собравшихся депутатов задержали под разными предлогами.
– Извините, но вам я ничем не обязан. Я завтра вылетаю в столицу. Это государственный переворот, давайте называть вещи своими именами.
– Да хоть горшком назовите. Если не этот «переворот», или как вы его там, блядь, называете, к власти вернутся… Да сами знаете кто! Это вы сейчас инвалид пятой группы, а будете первой.
– Ну разве только вместе с вами. Или вы думаете, вас они пощадят? Я-то просто еврей, а вы диссидентствовали на своей кафедре. Ну и кому больше достанется?
Потом они кричали, и знакомый кулак растирал изнутри меня. Не друг на друга, под свод комнаты. Николай Маркович ушёл и хлопнул дверью, и дедушка ушёл и хлопнул дверью, и на собранный самолёт смотрела мама.
– И что ты сделал с конструктором? Это что?
– Это самолёт. Смотри какой. Транспортный, чтобы…
– Филипп, – я редко помню, чтобы мама улыбалась, это называлось по-другому, – по-моему, там был корабль.
– Николай Маркович сказал, что можно построить что угодно, если знать как…
– Вот пусть Николай Маркович тебя и усыновит, если ты ему нужен такой. Это он не знает, как ты себя в школе ведёшь. Ты на самом деле никаких подарков не заслужил. А ещё – это дорогая игрушка, а ты её мог испортить, если уже не испортил. Сейчас марш спать, завтра пересоберёшь, как надо. Там есть инструкция.
– Мама, ну какая разница?
– Я сказала какая. Ты наказан. Давай в постель.
В школе я с самого начала оказывался окружен чем-то изысканным и в то же время невыразимо, до картавости, презрительным в своей изысканности, что и притягивало меня, и отталкивало. Альбомы с живописью и скульптурой и диафильмы с дворцами прежних лет, красивые и молчаливые сами по себе, не могли ни притянуть меня, ни отбросить, как обесточенная розетка, но они говорили. Те, кто был старше и, что подразумевалось, лучше нас, были их голосами и говорили за них.
– Что бы там ни происходило на улицах, вы должны оставаться культурными людьми, потому что всё пройдёт, а это будет вечным.
И от этого голоса ничего не хотелось видеть, потому что он никогда не отвечал на самый, казалось бы, очевидный вопрос – что нам было бы делать, если бы мы не родились теми, кем родились, что тогда? Мы были бы хуже?
А она ничего не говорила, но смотрела на эти альбомы, и репродукции, и диафильмы, и они притягивали её, как никогда не притянул бы я, потому, конечно, что никогда не был бы так идеально и безупречно красив, но не только потому: в рассматривании меня не было ничего должного и ничего такого, что имело какой-то смысл исполнять, а она обладала великим талантом любить свой долг. Впрочем, вокруг меня и с самого рождения было столько книг, картин и скульптур, а я был так неказист, что мне бы и самому в голову не пришло смотреть на себя в зеркало, когда в мире было это всё, или, во всяком случае, нам рассказывали, что было.
Нам показывали картины, прокручивали диафильмы и включали отрывки из каких-то симфоний, и всего этого было так много, что я путал одно с другим, показывали, прокручивали и включали с таким упорством, что не слышали звонков на перемену, и говорили, говорили, комментировали и объясняли, говорили, говорили, говорили, но почти все – и она – смотрели и слушали, как должны были, молча и дыхание затая, а тем, кто, как я, вспоминал об этом, назидательно растолковывали:
– Звонок для учителя! – А меж тем за этими серыми стенами, за квадратными стенами происходило что-то, на что ни она, ни они, ни все их картины не могли повлиять. Можно было бы подумать, что они так упивались своей властью и извечной, самому их месту присущей правотой, что жалели для своих безгласных подчинённых и пяти минут передышки, а никого это не смущало, а я чувствовал себя сидящим с зашитым ртом и ни о чем так не мечтал, как пережить это и стать тем, кому позволено иметь голос и кто будет говорить. Нет, о ней я, пожалуй, мечтал сильнее – но не мог бы внятно сказать, о чём именно.
Но прежде следовало решить вполне текущий и, казалось бы, очевидный вопрос: не их ли это проблемы, что они так охренели от собственной крутизны и важности, что замышили пару минут от моего законного отдыха?
– Филипп, культурный человек не говорит «замышить». Это не только просторечие, это ещё и ругательство… Русский язык очень богат и позволяет выразить любые чувства, не прибегая к экс-прес-си-и…
…вот тоже вылезла, старая кошёлка. Знала бы она, какими словами я владею от рождения, пожалуй, грохнулась бы в обморок. Туда ей и дорога. Может, стоило ей напомнить, что культурные люди не подслушивают, тем более – на переменах? Ну да пёс бы с ней – она сидела за своей партой, молча, неподвижно, алебастровая, асбестовая, потому что она не могла ни потемнеть, ни сгореть. Странно – и та и та назывались одним словом – «она». Но какая разница? Может, русский язык был не так уж и богат?..
