Владелица старинной усадьбы (страница 4)

Страница 4

Джек, видя мою ежедневную, молчаливую озабоченность, как-то осторожно, почти шепотом, заметил после доклада:

– Госпожа, лес в урочище «Волчья Грива», за речкой, полон бурелома после прошлогодних ветровалов. Десять крепких работников за неделю нарубили бы и вывезли возов двадцать, не меньше. Это спасло бы положение. Но… платить им надо либо зерном, либо честной монетой. А с зерном мы и так на волоске…

Он не договорил, опустив глаза, но я прекрасно поняла. Круг замыкался, не оставляя лазеек. Я могла, стиснув зубы, предложить им в оплату ту самую лебеду или коренья, но это было бы прямым издевательством, ударом по и без того шаткому доверию. Люди готовы были работать за еду, за настоящую, сытную пищу, но не за тот же самый скудный суррогат, который и так станет их основным, горьким пропитанием на всю зиму.

Я снова посмотрела на убогую поленницу. В сером свете она казалась злой, насмешливой гримасой судьбы. Этих дров, даже при самом экономном подходе, хватит, чтобы продержаться, дрожа, до самых лютых, январских морозов. А потом холод, настоящий, беспощадный, начнет медленно, но верно вползать в комнаты, забираться под толстое шерстяное платье, стелиться ледяным покрывалом по плитам пола. И я буду сидеть в своем кабинете, закутавшись во все имеющиеся пледы с вытертым ворсом, и слушать, как наверху, в пустых покоях, воет и гуляет ветер в щелях, и думать о том, что, возможно, мне придется делать следующий невыносимый выбор: кого из верных, немолодых уже слуг уволить, отправить на голодную деревню, чтобы не видеть, как они чахнут здесь от голода и холода. Этот выбор казался мне теперь таким же леденящим душу и невыносимым, как и выбор между дровами и хлебом. Всё – тепло, еда, долг, люди – было связано в один тугой, неразрешимый и безнадежный узел.

Глава 4

В ту ночь я легла спать, заранее себя накрутив до состояния тугой, звонкой струны. Тяжелые, как жернова, мысли о дровах, деньгах, пустых амбарах и молчаливом лесе не давали покоя, навязчиво кружась в голове. Я ворочалась на жесткой, неровной кровати, прислушиваясь к каждому скрипу половиц за стеной, к завыванию ветра в печной трубе и далекому, одинокому крику ночной птицы. Будущее виделось мне сплошной, непроглядной каменной стеной, выросшей вплотную перед лицом – я не видела в ней ни единой щели, ни малейшей трещины-просвета. Понятия не имела, как выкрутиться из этой опутывающей паутины проблем, и от этого холодное, тошнотворное бессилие сжимало горло таким тугим узлом, что хотелось плакать, но слез не было.

И тогда, уже под утро, когда сознание, наконец, отключилось от измождения, мне приснился сон. Не сон – явление.

Я оказалась в просторном, незнакомом и невероятно тихом зале, невероятно светлом, с высокими сводчатыми потолками, уходящими ввысь, в мягкий, бархатный полумрак. Сквозь огромные арочные окна с разноцветными витражами, изображавшими странные цветы и знаки, били полноводные, плотные потоки солнечного света, такие материальные и золотые, что в них плясали, кружились мириады пылинок, словно живые крошечные танцоры. Свет заливал все вокруг, ложился теплыми, дрожащими пятнами на отполированный до зеркального блеска каменный пол с инкрустацией и касался стен, украшенных сложными, но стершимися от времени фресками с незнакомыми, умиротворяющими сюжетами. В сухом, теплом воздухе пахло пыльцой, воском давно сгоревших свечей и чем-то древним, мудрым и умиротворяющим, как запах старых книг в тихой библиотеке.

У дальней стены, в уютном полумраке, стоял массивный, простой трон из темного, почти черного дерева, резной и величественный, но без вычурности. На нем, откинувшись на спинку, сидела замотанная в струящиеся, переливающиеся шелка неопределенного цвета фигура. Лица ее я не видела – его скрывала легкая дымка и игра света, и складки ткани, но кожей ощущала на себе ее взгляд. Он был не пугающим, не оценивающим, а спокойным, всевидящим и… знакомым, как отголосок самого глубокого сна.

Фигура поднялась со своего места без единого звука. Ее движения были плавными, бесшумными, словно у нее не было веса. Она подошла ко мне, и от нее исходило легкое, сухое тепло, как от печки, идущей на угасание долгой зимней ночью, согревающее не тело, а что-то внутри.

И фигура заговорила. Ее голос был странным, неземным – в нем не было ни привычных эмоций, ни возраста, ни пола. Он звучал и внутри моей головы, вибрируя в костях черепа, и снаружи, в тишине зала, словно тихий, чистый перезвон хрустальных колокольчиков, рожденный где-то далеко.

– Не бойся, дитя.

От этих простых слов что-то дрогнуло и обвалилось внутри, ледяной панцирь страха и отчаяния дал первую глубокую трещину.

– Ты справишься. Эту зиму переживете и ты, и твои слуги, и все твои крестьяне. Ни один двор не опустеет.

Она говорила не как о надежде или утешении, а как о свершившемся, непреложном факте. Словно читала строки из уже написанной и переплетенной книги судеб.

– Твои дела скоро станут намного лучше. Придет время, и труд твой даст плоды.

В ее безличном, ровном тоне не было обещания легкой удачи или магического спасения. Это была простая констатация. Констатация того, что мое упорство, мои бессонные ночи и сжатые в кулак нервы не пропадут даром.

– Просто не опускай руки. Иди своей дорогой.

И с этими словами, прежде чем я смогла что-то промолвить или спросить, фигура растаяла, словно сотканная из самих солнечных лучей и утренней дымки. Зал начал расплываться, теряя очертания, яркий свет померк, растворившись в сероватой мгле.

Я проснулась. Резко, с коротким вздохом, с ощущением, что из груди вынули тяжелый, давивший месяцами камень. Было еще темно, за окном только-только начинал брезжить холодный, свинцово-серый осенний рассвет, и в комнате стоял предутренний, колючий холод. Я лежала в своей привычной постели, под тем же самым потрепанным балдахином, в той же самой усадьбе, с теми же нерешенными проблемами за тонкими стенами. Но что-то внутри неуловимо, но безвозвратно изменилось. Давление слепой безысходности отступило, сменившись странным, тихим, как вода в глубоком колодце, спокойствием. Это был не внезапный прилив радости или слепого оптимизма, а скорее, глубокая, непоколебимая уверенность в самих костях – как будто мне вручили наконец карту в кромешной тьме, и я теперь просто знала, что нужно идти вперед, шаг за шагом, несмотря ни на что.

Я встала, босые ноги коснулись холодного пола, и подошла к окну. За стеклом медленно проступали контуры спящего двора, уродливой поленницы и мокрых крыш. На душе, вопреки всему, было непривычно светло, просторно и спокойно. Как после долгого дождя, когда тучи уходят, оставляя чистое, промытое небо.

Приведя себя в порядок с помощью сонной служанки, я переоделась в простое, но удобное домашнее платье из грубой темной шерсти, позавтракала пресной овсяной кашей с крошечной, драгоценной ложкой прошлогоднего меда и приняла решение, которое зрело во мне с самого пробуждения, – тщательно, методично обыскать весь дом, как обыскивают место преступления.

С тех пор как я появилась в этой усадьбе, меня бросало из одного кризиса в другой, как щепку в водовороте. Я либо судорожно учила язык и обычаи, либо принимала управленческие решения, в которых не разбиралась, либо вникала в бесконечные, унылые отчеты о хозяйстве. На то, чтобы просто обойти свои же владения, заглянуть в каждый заброшенный уголок, проверить, нет ли потайных комнат или забытых тайников, у меня не было ни времени, ни душевных сил, ни даже мысли. Но после того странного, бодрящего сна меня охватило странное, незнакомое чувство – не безрассудного оптимизма, а скорее холодной уверенности, что нужно действовать, шевелиться, искать. Что бездействие – это смерть.

Я позвала экономку, сухую, молчаливую женщину по имени Марта, с лицом, изрезанным морщинами как картой, и двух старших служанок – румяную, пышнотелую Анну и тихую, испуганную Хельгу. Девушки смотрели на меня с немым удивлением, переминаясь с ноги на ногу: такая тотальная, необъяснимая ревизия была не в обычаях дома последние лет двадцать.

– Осмотрим все, с чердака до погреба, – объявила я, и голос прозвучал четко. – Отодвинем все, что стоит. Ищем все, что может быть скрыто: потайные дверцы, двойные дно в сундуках, непонятные выступы на стенах или полу. Всё, что кажется странным. Всё.

Мы начали с верхних этажей. Чердак под самой крышей оказался царством густой, седой паутины, пластов пыли и старых, никому не нужных вещей – сломанных стульев с прохудившимся бархатом, пустых, рассохшихся сундуков, портретов с потемневшими от времени холстами, где лица выглядели как бледные пятна. Мы простукивали стены костяшками пальцев, но везде был глухой, непроницаемый звук сплошной кладки. Пыль въедалась в ноздри, заставляя чихать.

Потом принялись за жилые комнаты и кабинеты. Марта, знавшая усадьбу как свои пять пальцев, скептически качала головой и вздыхала, но покорно помогала, ее цепкие, жилистые руки ловко управлялись с мебелью. Мы передвигали тяжелые, массивные шкафы, за которыми обнаруживались лишь рассыпавшиеся мышиные гнезда да горки мусора, заглядывали за тяжелые портьеры, от которых поднимались тучи пыли. В бывшем кабинете моего «предшественника», где теперь стоял только пустой письменный стол, я обратила внимание на дубовую панель рядом с камином, почерневшую от копоти. Ее резной орнамент из переплетающихся ветвей казался слегка иным, более глубоким, чем на соседних, а в самом центре розетки был странный, едва заметный, отполированный временем выступ, похожий на спящую почку.

– Помогите, – кивнула я служанкам, указывая на него.

Мы нажали на него вместе, приложив усилия. Раздался тихий, сухой щелчок, похожий на звук сработавшей ловушки, и часть панели, повинуясь скрытому механизму, с легким скрипом отъехала в сторону, открыв узкий, темный, не выше метра проход, от которого пахнуло запахом каменной сырости, старой плесени и холода. Анна ахнула, прикрыв рот ладонью.

– Фонарь, – коротко приказала я, чувствуя, как сердце заколотилось в груди, словно пытаясь вырваться наружу.

Марта, побледнев, но сохраняя вид суровой невозмутимости, подала мне масляный фонарь с мутным стеклом. Я зажгла его, шагнула внутрь, сгибаясь в низком проеме. Это был не ход, а просто небольшая, тесная ниша, скрытая в толще стены, не глубже метра. На грубо сколоченной из неструганых досок полке лежал небольшой, почерневший от времени и влаги дубовый ларец с простыми железными накладками.

Я вынесла его в кабинет и поставила на пыльный стол. Замок был простым, кованным, уже покрылся рыжей окалиной. Поддев его перочинным ножом, который молча протянула мне Марта, я нажала, и хрупкий механизм сдался с тихим щелчком. Я открыла крышку.

Внутри, на бархатной подкладке, истлевшей до бурых лоскутов и трухи, лежало с десяток потускневших, почерневших серебряных монет с неразличимыми лицами – небогатый, но такой желанный, осязаемый клад. И под ними, завернутая в лоскут грубого холста, – связка старинных ключей разной величины и формы, от маленьких, изящных, похожих на ключики от шкатулок, до большого, тяжелого, с массивной бородкой, явно подходящего к самым старым дверным замкам.

Я взяла одну из прохладных, тяжелых серебрушек, стерла с нее паутину пальцем. Это не было богатством, которое спасет поместье от разорения. Но это был знак. Явный знак того, что я на правильном пути, что в этом доме еще есть сокрытое. И эти ключи… Они наверняка открывали что-то еще в этих старых стенах. Что-то, что могло помочь нам пережить зиму.

– Никому ни слова, – строго, почти сурово сказала я, глядя по очереди на женщин.

Они кивнули, как одна, и в их глазах, особенно в широко раскрытых глазах Анны, читался уже не скепсис, а растущее, почтительное удивление, смешанное с суеверным страхом перед тайной, которую барыня умеет находить.

Я закрыла ларец с тихим стуком. Первый шаг был сделан. Теперь предстояло выяснить, что отпирают эти таинственные, молчаливые ключи.