Три раны (страница 18)
– Дядя Маноло? Брат матери Андреса и Клементе, Чернявых, как их все называли. Он был одним из немногих, кто остался в селе, когда нас всех эвакуировали. Прятался в погребе до прихода националистов. С ним осталась его сестра, мать Андреса. Ее так и не смогли переубедить, хотя эвакуация была обязательной, остаться было нельзя, запрещено приказом. Говорили, что африканцы вырезают все живое на своем пути. Но она все равно спряталась вместе с братом и отказалась уезжать из Мостолеса, – мягкий голос старушки порой снижался до шепота, порой усиливался, словно качаясь на волнах ее хрупкой памяти. – Все говорила, что должна остаться, на случай если вернутся ее ребятишки. Бедняжка умерла от горя еще до того, как закончилась война.
– А оба брата погибли?
Она пожала плечами и задумалась.
– Мой отец искал их после войны, но единственным, что ему удалось узнать, было то, что Клементе похоронен на кладбище в Лас-Росас. Он пытался привезти его тело сюда, чтобы перезахоронить рядом с матерью, но не смог. Судя по всему, его останки покоятся в братской могиле и извлечь их оттуда невозможно. Бедняжка Фуэнсисла осталась одна с тремя детьми и без могилы, на которой можно было бы оплакать мужа.
– Это жена Клементе?
– Да, – она подняла брови и, не глядя на меня, грустно посмотрела в пустоту. – Сколько жизней, Боже правый, сколько сирот… сколько горя…
– А кто-то из них еще жив? Может, они смогут мне что-нибудь рассказать…
Она с недоумением, растерянно посмотрела на меня, словно не понимая моего вопроса.
– Жена Клементе, – мягко пояснил я, опасаясь перетрудить ее память, – она или ее дети еще живы?
Старушка рассеянно улыбнулась.
– Не знаю. Мостолес очень вырос за последнее время. Все уже не так, как раньше, когда все знали всех и всё обо всех. В деревнях всегда всё обо всех известно. А теперь сюда пришли новостройки и с ними чужие люди, и местные старожилы начали терять связь между собой. Я знаю, что одна из его дочерей вышла замуж и уехала то ли в Валенсию, то ли в Аликанте, точно не помню, сын открыл хлебопекарню где-то под Толедо, но где, мне неизвестно. Про вторую дочку я ничего не слышала, что же до Фуэнсислы, – и она, как бы извиняясь, пожала плечами, – по правде говоря, понятия не имею, жива она или нет… Не знаю, ничем не могу помочь.
Я быстро записал всю информацию и, прежде чем спрятать ручку и блокнот, приподняв голову, еще раз спросил:
– Так значит, от Андреса больше вестей не было.
Она пожевала губы и задумалась.
– Я вернулась сюда с родителями в апреле 1939-го. Всю войну мы провели в доме моего дяди. Как мы голодали! Вы и представить себе не можете, на какие ухищрения приходилось идти, чтобы раздобыть хоть что-нибудь. Повсюду царили голод и нужда. В Мадриде не было вообще ничего, верите? Очереди буквально за всем, мы часами стояли и ждали на холоде, под дождем. Бог мой! Какие очереди я выстаивала, чтобы положить в корзинку банку сгущенки и полкило чечевицы, в которой камней было больше, чем в гранитном карьере. Что за времена! – Хотя порой Хеновева терялась и путалась, было видно, что она, как и говорил Карлос Годино, подобно многим другим старикам, прекрасно помнит то далекое время. – Когда мы вернулись, дом был разграблен. Осталась только разломанная мебель, – она вздохнула, глядя в никуда стеклянными глазами. – Но мы были живы, а тогда самым главным было именно это – выжить. Здесь мы больше не голодали. Каждый день на столе была горячая еда, пусть один и тот же гуляш с понедельника по пятницу, но бобов было в достатке. Что же до остального, то иногда не было ничего, иногда кусочек сала, иногда – свинина, курятина или крольчатина. Тем и пробавлялись. Мы не жаловались и не оставляли на тарелках ни крошки, не то что сейчас, когда на помойку отправляется столько еды, что диву даешься…
Мне было приятно слушать ее рассказы, но я боялся, что нам не хватит времени на главное, и снова спросил.
– Хеновева, так вы не знаете, что случилось с Андресом? Никаких слухов, никто не рассказывал, что он умер или уехал из страны? Вы же сами говорили, что в деревнях все обо всех знают.
Она махнула рукой.
– Если мы чему и научились, когда закончилась война, так это не вспоминать о прошлом, чтобы жить дальше. Не забывать о нем, но и не вспоминать. Хотя в результате многие его и вправду позабыли…
В воздухе повисла густая тишина. Я понял, что затронул какую-то ненужную струну. И предпочел замолчать, давая ей возможность отреагировать так, как она сочтет нужным.
– Поверьте, – продолжила она спокойно, – мне очень жаль, что я не могу вам помочь, но я ничего не слышала ни о нем, ни о Мерседес. Мать говорила, что они как под землю провалились, – увидев, что я непроизвольно дернулся, она улыбнулась и посмотрела вдаль, – и не они одни. В те годы пропало немало людей. Многие испарились, как дым, когда националисты вошли в Мадрид. Кто-то вернулся спустя годы, но большинство, – и она механически пожала плечами, – пропали без вести. Людей убивали и закапывали в братских могилах, по обочинам дорог, в полях, оврагах, за забором кладбища. Напротив дома на Куатро-Каминос, в котором мы жили во время войны, был пустырь, и по ночам часто можно было видеть, как туда подъезжали грузовики и легковые машины с трупами. Их сгружали, рыли неглубокую яму и закапывали там. Страшное творилось. Не знать, где похоронен твой любимый, – хуже, чем знать о его смерти. Заметьте, я не говорю, что виноват был кто-то один: зверства творили обе стороны. Шла война, все боялись голода и холода, бессонницы, случайной пули, боялись умереть или быть вынужденными убивать. Повсюду царил страх. Страх и слепой инстинкт самосохранения, который пробуждает в человеке все самое жуткое, – она надолго погрузилась в горькое молчание, словно отдавая дань всем душам, погасшим в ту братоубийственную войну. – А когда пришел мир, долгожданный мир, ты мог либо поддерживать Франко, либо бороться с ним. Не было места ни недеянию, ни колебаниям. Фалангисты[15] говорили, что нужно покончить с мягкотелыми, что они тянут родину на дно. И вот этих-то слабых, колеблющихся, да и вообще всех, кто когда-то имел дело с республиканцами, арестовывали и сажали в тюрьму, где те могли сидеть месяцами, даже не зная, за что их арестовали. Мой отец пробыл в заключении больше месяца: поскольку он был вынужден проработать всю войну в мадридских больницах, его сочли красным. Хорошо еще, что за него поручились несколько врачей и военных, иначе бы его расстреляли, понимаете. Моему отцу повезло, а многим другим – нет, у них не оказалось поручителей, чьего слова было бы достаточно, чтобы снять с них обвинение в несуществующем преступлении. Никто не вступился за них и не сказал, что они не имеют к красным никакого отношения, а те, кто мог бы это сделать, просто испугались. Храбрых людей хватало, но и трусов было предостаточно, а еще было много страха и очень много зависти, чего уж греха таить. Вы и представить себе не можете, сколько забрали людей, которые и думать не думали ни о чем, кроме своей работы. Их убивали за старые обиды, из жадности, чтобы занять их должность или отобрать у них дом. Война была очень тяжелой, но в первые послевоенные годы тоже творилось всякое. Мир вернулся, врать не буду, но голод и страх, много страха, – повторила она с болью, – никуда не делись. Равно как и злоба, мстительность и ненависть… Ох…
Она махнула рукой, словно отгоняя страшные мысли, прикрыла рот пальцами и передернула плечами, словно от холода, пробежавшего по спине.
– Здесь я с вами совершенно согласен, Хеновева, война сама по себе отвратительна, но мстительность и мелочность победителя по отношению к побежденному еще хуже, хотя, казалось бы, куда уж хуже.
– Франко не был великодушным, сеньор, ни он, ни те, кто его окружали. А вот злопамятным, судя по всему, был; к тому же говорят, что он очень боялся, что у него отнимут власть. Мелкий человек. Сейчас я могу это сказать, это раньше нужно было молчать, мы всю жизнь прожили, держа рот на замке и нередко отворачиваясь в сторону. Но теперь я могу это сказать. Прихлебатели и оппортунисты тут же поддержали новую власть и принялись во все голоса славить Франко, кидая вверх руки. Вы только не подумайте, что я их осуждаю, такие тогда сложились обстоятельства. Я просто хочу объяснить, почему обо многих из тех, кто не вернулся, сразу забыли. Искать их – значило рисковать навлечь беду на себя и на свою семью, потому что тот, кто падал, тянул за собой всех, это было заразно, как чума. Нужно было продолжать жить, – она посмотрела на меня недовольно, словно раскаиваясь в том, что сказала слишком много, – понимаете, двигаться вперед, нельзя было цепляться за прошлое, мы не могли даже остаться в настоящем, потому что порой оно было еще хуже. У нас было только будущее. Нужно было двигаться вперед, как говорила моя бедная мама. – Хеновева умолкла и опустила взгляд на руки, державшие фотографию. – Мало-помалу люди забывали своих мертвых и пропавших без вести. Забвение было залогом выживания. На долгое время главным для большинства стало не умереть от голода… и горя, и добровольный отказ от ушедшего навсегда прошлого был единственным остававшимся нам выходом.
После всего услышанного мне было стыдно ворошить горькие воспоминания пожилой женщины, но любопытство и желание узнать больше одолели мою слабую совесть.
– Вам, наверное, было очень нелегко.
– Очень нелегко, – кивнула она головой. – Вы и представить себе не можете. За три года войны убили много хороших людей по обе стороны фронта. А когда пришел Франко, для одних воцарился мир, а для многих других начался кошмар. Столько ненависти накопилось, столько желания отомстить, – она пожала плечами. – Я уже свое пожила, но каждый день молюсь Богу, чтобы моим внукам и правнукам не довелось пройти через то, через что прошли мы.
Она на мгновение умолкла, и я воспользовался этим, чтобы продолжить расспросы.
– Андреса и Мерседес кто-нибудь искал? Может, какой-нибудь родственник?
– Дядя Маноло был единственным, кто у них остался, а он умер в последний день войны. Он был холост. Мать говорила, что, когда нужно было подыскивать себе невесту, он был занят тем, что помогал овдовевшей сестре и племянникам. Он жил один и умер один. В день, когда националисты вошли в Мадрид, он сильно напился. Так говорят, я сама этого не видела, но, наверное, так оно и было, потому что домой он не вернулся. А спустя несколько дней его обнаружили мертвым в стогу сена.
Я продолжил расспросы, твердо намереваясь выжать до конца хрупкую память старушки. Какими бы тяжелыми ни были те времена, я не мог поверить, что их никто не искал и что никого не волновала их судьба. Я, скорее, склонен был поверить в добровольный заговор молчания с целью избежать ареста и других неприятностей в первые годы франкистских репрессий.
– Они могли уехать из страны или отправиться в ссылку?
Прежде чем ответить, она покачала головой, пожала плечами и слабо улыбнулась.
– Не могу вам сказать.
И снова замолчала.
– Я, наверное, вас утомил.
– Не переживайте, я в порядке. Просто в моем возрасте воспоминания становятся тяжелыми и могут даваться нелегко. Но я люблю рассказывать об этих вещах, скорее даже, люблю, когда меня слушают.
– Мне очень интересно вас слушать, Хеновева, к тому же вы мне очень помогаете.
Она благодарно улыбнулась. Я пробежался по своим записям, очень боясь забыть какой-нибудь вопрос.
– А дом, в котором жили Андрес и Мерседес?
– На него упала бомба. Он долго стоял разрушенным, все боялись его трогать, всё ждали, что кто-нибудь появится. А потом пришли многоэтажки.
– Последний вопрос, Хеновева, простите меня за мою назойливость: вы знаете еще кого-нибудь, с кем можно было бы поговорить про Андреса и Мерседес?
– Нас осталось так мало, – и она тепло, по-матерински улыбнулась. – Боюсь, что вам придется выдумать их историю, чтобы написать свой роман. Мертвые не говорят, – она взглянула на фотографию, отдала ее мне и вдруг хитро улыбнулась. – А может, и говорят… Как знать.
