Когда-нибудь, возможно (страница 2)
Здесь, в Жизни После, где существование – одна сплошная открытая рана, мне в душу начала закрадываться злость, и спасают от нее только таблетки. Ма таблетки недолюбливает и предпочитает сносить головную боль или боль от подвернутой лодыжки с му2кой в лице и молитвой на устах и эту нелюбовь (а также форму бедер) передала мне по наследству. Нелюбовь умерла вместе с Кью. Зопиклон дарует то самое забытье без снов, которого я жажду. Уничтожает мысли и вымарывает огромные отрезки времени. Дни постепенно сливаются воедино. Ева из Прежней Жизни уже начала бы волноваться, что запасы таблеток подходят к концу, но мой терапевт, вызванный родителями в Дом Скорби, выписал рецепт и исчез, опасаясь, как бы мое горе не замарало его белый халат.
Папа неохотно выдает мне рецептурные препараты – противотревожные и снотворные в ассортименте. Он глава отделения нейрохирургии, но, поскольку люди не перестают болеть во время отпуска по семейным обстоятельствам, домой он возвращается поздно, с пиджаком, перекинутым через руку. Он экономит силы и остатки их тратит на то, чтобы проведать меня. Всякий раз, когда папа заходит в комнату, я успокаиваюсь, пусть и ненадолго. Так уж у нас с ним заведено: папино приближение прямо пропорционально моему умиротворению.
Сегодня вечером он гладит меня по спине, пока я закидываюсь своими таблетками. Надо бы поблагодарить его за то, что он всегда дожидается, пока я усну, и только потом уходит. Надо бы сказать ему, что его присутствие рядом – словно эмоциональная микстура. Все эти «надо бы» копятся и копятся; ныне их в избытке – этих «надо бы» с угрызениями совести и важными, но не сказанными словами в довесок. Папа мурлычет что-то себе под нос, пока я не отключаюсь. Благо происходит это быстро.
Родные никого ко мне не подпускают. Новость разлетается по всему приходу церкви, которую посещают мои родители. Устраиваются коллективные молитвы – чтобы донести до Всевышнего весть о моей беде. Папа и мой братишка Нейт, как два стражника, держат караул у парадной двери и разворачивают самых настойчивых доброжелателей – тех, что не понимают слов «Она никого сейчас не принимает» и «Спасибо вам огромное, но она сейчас без сил». Большую часть времени я не особо вслушиваюсь, но странным образом улавливаю непривычную жесткость в голосе Нейта и нарастающую силу, с которой захлопывается входная дверь.
Ма, ветеран в подобных делах, приносит еду, которую я не ем, и с помощью массажа ступней пытается вернуть мне способность передвигаться. Днем кроме нас с ней в доме никого нет, она сидит и читает часами напролет, и, даже не открывая глаз, я знаю, что она то и дело поглядывает на меня поверх книги или ноутбука и, затаив дыхание, проверяет, поднимается и опускается ли моя грудь. Ма намеренно игнорирует мою нынешнюю зависимость от прописанных врачом лекарств и усиленно гуглит природные средства от горя, а обнаружив кучу статей, где утверждается, что орехи – мощный поставщик серотонина, тут же уматывает в «Холланд и Бэррет»[7], и на следующий день я не могу до туалета дойти, не наткнувшись на миску с грецкими или миндальными орехами или кешью. Но рот я открываю только для того, чтобы закинуть в него таблетки или пореветь, и в конце концов Ма подсылает ко мне Глорию.
Глория куда хуже.
Она начинает с попытки вывести меня из ступора при помощи баек из мира корпоративного права и грязных офисных сплетен, на которые до трагедии я купилась бы немедля. Попытка проваливается, и Глория, не делая паузы, переключается на эмоциональный шантаж: «Твои племянники скучают по тебе, Ева. Как и я. Скажи что-нибудь. Ма и папа не знают, как быть». Последний метод, который она пробует, – говорить со мной так, будто я отвечаю и активно участвую в беседе. Она явно вычитала это где-то в интернете: «Рассказывайте партнеру усопшего отвлекающие и жизнеутверждающие истории; позаботьтесь о том, чтобы партнер усопшего знал: его/ее любят, в нем/ней нуждаются».
Интеллект, отвага и нетерпимость к вранью помогли Глории добиться успеха во всех жизненных аспектах: как юристу, как жене и как матери. Неспособность вызвать у меня улыбку на протяжении такого количества времени – серьезный удар по ее эго. Но горе сокрушает. Оно как промышленный пресс, который превращает в пыль ваше умение радоваться. У нее живой муж и идеальные дети, утешаю я себя, когда меня гложет чувство вины. Все у нее будет хорошо. Насчет меня жюри пока решения не вынесло.
Квентина больше нет, и это – его навязчивое отсутствие – пожалуй, худшее в потере супруга. Но – видимо, на сладкое – мне вдобавок достается еще и жгучее, неослабное, давящее чувство вины – ведь я не заметила, что Кью стоял на краю обрыва. Я опираюсь на лекарственную терапию, как на костыль. И поскольку Земля упорно продолжает вертеться, хотя мое горе требует от нее притормозить хотя бы на секундочку, Аспен в конце концов, неизбежно и вопреки всем моим попыткам избежать с ней контакта, находит способ до меня добраться. Она заявляется посреди ночи, когда я слоняюсь по дому в темноте, потому что находиться в полупустой кровати стало невыносимо больно.
В такие ночи мне является призрак Квентина. Я вижу его, исчезающего за углом, слышу отзвук его смеха, который отражается от высоких потолков. Однако говорить со мной он отказывается – что забавно, поскольку все это – его рук дело. Я иду за ним по коридору второго этажа и в окне, выходящем на проезжую часть, замечаю у бордюра чью-то машину. Время два двадцать шесть ночи, и несмотря на джентрификацию[8] в Баттерси[9], очередном куске Лондона, который постепенно поглощают концептуальные кофейни и новостройки, я знаю: ни у кого из наших соседей нет «бентли».
Аспен.
Я игнорировала ее звонки много дней, но почему-то все же к ней спускаюсь. Возможно, потому, что Аспен ни разу здесь не была, и мне хочется, чтобы она убедилась: этот дом, это место, которое любил ее сын, – оно существует. А может, потому, что неотвеченные звонки привели ее ко мне на порог, и я хочу заглянуть ей в глаза и понять, тонет ли и она в пучине горя. Но скорее всего, потому, что меня попросту некому остановить.
На улице мои босые ступни бесшумно преодолевают мощеную дорожку. Холод заползает под одежду и проникает под кожу. Я подхожу к автомобилю, и Аспен, сидящая сзади, опускает стекло. Ее лицо наполовину во тьме. Я разглядываю ее профиль. Но недостаточно хорошо ее вижу, чтобы определить, случилось ли с ней какое-либо радикальное преображение. Сама я при этом выгляжу и чувствую себя так, словно меня вывернули наизнанку; той, кем я была прежде, больше нет.
Аспен в своей привычной манере не дает мне и рта раскрыть. Она даже не смотрит на меня. Голос у нее утомленный, но суровый.
– Ты меня игнорируешь, – говорит она.
– Я… Аспен, что вы здесь делаете?
Холод распространяется все выше и обхватывает мои лодыжки, приковывая к месту.
– Квентин был не из тех, кто способен просто взять и убить себя. – Аспен, как обычно, сразу переходит к сути.
Вот оно. Подтверждение, что я не одна в эпицентре жестокой, непредвиденной, необъяснимой смерти Квентина. Никаких признаков катастрофы не видела ни я, ни, судя по всему, Аспен. Она столь же ошарашена, как и я, так же изводит себя, как и я, и мне нечего ей сказать.
И тогда она переводит взгляд на меня.
– Он не оставил записку?
Эти слова позволяют мне оценить всю глубину отчаяния Аспен. Потребность узнать, отличается ли ее версия от моей, вытолкнула мать Кью из постели и привела к моему дому. Но пусть нас с ней и объединяет один и тот же паршивый сюжет, я вижу: она борется с собой. Аспен до просьбы не опустится – даже в такой ситуации.
– Не было никакой записки, Аспен. – Она открывает рот, чтобы возразить, но я добавляю: – Он и мне записки не оставил. Не оставил ничего.
Ее лицо каменеет. Она отворачивается и смотрит вперед.
– Я никогда не прощу тебя, Ева. Из-за тебя я лишилась сына.
Она поднимает стекло, и я снова гляжусь в свое отражение. Через секунду водитель выруливает на дорогу, и машина уезжает в ночь.
После этого я долго не могу согреться.
Джексон, лучший друг Квентина, – единственный человек, кроме Аспен, с которым Кью поддерживал отношения, когда отрекся от прежней жизни, банкетов и окружения голубой крови. Джексон – добродушный адреналиновый наркоман, который на каждое Рождество присылает нам подарочную корзину из «Фортнум и Мейсон»[10] и скитается по миру в поисках новых неординарных способов погибнуть. Его страница в «Инстаграме» полна фоток, где он (чаще всего без футболки) висит над обрывом какой-нибудь горы или творит еще какую-то глупость, а подпись под снимком гласит что-то типа: «Сан-Паоло: #жаждажизни #спасибомир #рисковый».
Как раз из-за этого здорового пренебрежения к жизни и смерти я поступаю с Джексоном так же, как с Аспен: игнорирую его звонки со дня смерти Кью. Нелогично, знаю, но, если уж по справедливости, это он должен быть на столе у коронера. Какая ужасная мысль. Но горе выжигает и сочувствие, и участливость. Я вся – один большой эгоистичный пучок оголенных нервных окончаний.
Вспыхивает воспоминание о той ночи. Джексон приехал на сраном ревущем «бугатти» – подумать только. Обезумевший от паники и боли, которые пересилили даже новогоднее опьянение. Он выглядел как потерявшийся малыш.
Я обещаю себе ответить на его следующий звонок. И сдерживаю это обещание – зная, что делаю это не без умысла.
– Ева. Черт. Я не думал, что ты… Я тебе столько раз звонил.
– Привет, Джек. Прости. Я не могла… Очень тяжело было. Думаю, сам понимаешь.
– Послушай, я хочу заехать. Если ты не против. Я… Я не могу здесь находиться. Я все думаю о нем и о той ночи, и я…
– Джек, – обрываю я его. – Он оставил тебе записку? Мне он ничего не оставил. – Тяжело выговаривать эти слова – мешает комок в горле. Джексон плачет.
– Мне так жаль, Ева. Нет, у меня ничего нет. Я все обыскал, но ничего не нашел. Я все жду, когда мне письмо бросят в ящик или что-то типа того. Клянусь, я не знал, что ему было… Я должен был заметить. Прости. Прости.
Еще одно воспоминание. Джексон кое-как выбрался из машины и повалился на колени, а я, онемелая, вся в крови, сидела на заднем сиденье полицейской машины, свесив наружу ноги.
Я выдавливаю извинение и нажимаю отбой – я слишком слаба, чтобы взвалить на себя еще и чувство вины Джексона.
Неделя. Мой муж умер, и неделя ушла на то, чтобы все начало меняться. Это проявляется в настроениях окружающих. Для посторонних кошмар ограничивается знанием, что мне плохо. И на этом все. Я их не виню. У этих людей есть собственные жизни, и для них кошмар уже закончился. У них есть возможность вернуться к обыденности. Закрыли дверь – и до свидания. Поток визитеров иссяк, пластиковые контейнеры из-под еды отмыты и возвращены владельцам. Звонки от доброжелателей раздаются все реже, а потом и вовсе прекращаются, но мой телефон по-прежнему не умолкает. Аспен. Я игнорирую ее. Глория сетует, что я не желаю общаться с Аспен, и эти сетования становятся все более язвительными. Ее я тоже игнорирую.
Я щиплю себя за руку, чтобы развеять горечь от бесконечной неприязни Аспен. Придумываю сотни остроумных возражений, доводов, которые должны вразумить мою свекровь. Кью любил меня. Женился на мне. Мы были счастливы. Эти аргументы вспыхивают в глубине души и столь же быстро угасают. Кью оставил меня. Это я была счастлива. А еще слепа. Мое неведение теперь служит определением нашему браку. Ядерным боезарядом для арсенала Аспен. Мне ни за что не дадут отделить смерть Кью от собственного чувства вины.
