Нежили-небыли (страница 2)

Страница 2

Когда бабушка с гордостью говорила о внуке и при этом выяснялось, что он – мой брат, многие удивлялись. Илюшка нормально общался на своей, скажем так, территории, и когда бабушка приезжала к нам, все было в порядке.

Илюша вовсе не псих, не с отклонениями, просто оно вот так, и мы привыкли. Не всегда он был такой, в конце концов…

После известных событий он постепенно стал нелюдимым, легко мог в обморок упасть, так что я его старалась не трогать лишний раз, хотя для старшей сестры задирать младшего брата – в порядке вещей.

Поэтому и во время переезда Илюша сидел дома: то ли готовился к каким-то там контрольным, то ли еще что – я уже не помню. Мы к нему не приставали, чтобы лишний раз не устраивать нервотрепку. Тяжести ему нельзя таскать из-за глаза, а сидеть утешать бабушку – еще неизвестно, кого бы в итоге пришлось реанимировать. Илюшка вполне мог заявить с проникновенным видом: «Ну что ты, ба, ведь неизвестно, кто из нас первым умрет!»

Так что Илюшины игрушки папа не мог выкинуть, потому что их в принципе не было у бабушки, только якобы мои тряпичные куклы, о реальном предназначении которых я совершенно случайно узнала несколько лет спустя и за тогдашнее избавление от которых мысленно не раз благодарила папу. Мысленно – потому что он бы не понял.

Перекладывая бабушкину одежду с полок в чемодан, я наткнулась тогда на целлофановый пакет с незнакомым мне розовым платьем и куском шелковой ткани. Там же лежал листок бумаги, на котором бабушкиным почерком было крупно написано: «меня покрывать» и «меня одевать». Тогда эти слова мне ничего не сказали, и я, решив, что это кому-то припрятан подарок, просто сунула пакет в чемодан с одеждой и забыла.

Только много позже, перед бабушкиными похоронами, выполняя печальное мамино поручение – приготовить одежду для морга (сама мама была просто не в состоянии ничего делать, только плакала), в бабушкином шкафу я снова обнаружила этот пакет, и написанные бабушкиным почерком аккуратные записочки «меня покрывать» и «меня одевать» стали совершенно понятны, остро, до боли. Я развернула розовое платье с кокетливыми белыми пуговками, которое ни разу не видела на бабушке, шелковый белый платок с кружевом, тонкую простынку и ревела над этим пакетом в голос. В тот момент я была готова мириться с любыми бабушкиными закидонами и придирками, лишь бы она была жива. Предложи мне в этот момент каким-то образом повернуть время вспять, хотя бы на недельку, я, возможно, даже согласилась бы. Но, к счастью, со мной никого рядом не было, и свое пожелание я никогда никому не проговаривала вслух.

Помню, как в последний раз стоя в прихожей и окидывая взглядом пустой коридор, пустоту за распахнутыми настежь дверями в комнаты, я опять испытала неприятное ощущение чего-то неправильного – не хватало дверей, не хватало знакомого пространства.

Отлично же помню бабушкину квартиру с соседями, и соседи жили в своих комнатах, и каждого соседа я знала по имени. Здесь, здесь, где никак этого быть не могло.

Бабушка познакомила меня со своими «соседями по квартире» задолго до того, как я практически переехала к ней жить, еще даже до рождения Илюшки. Их состав не всегда был одинаков, по крайней мере, я точно знала двух ушедших, и есть вероятность, что был кто-то еще, кого я не застала. Родители бабушкиных соседей никогда не обсуждали, и я думала, что разговаривать про них неинтересно, поэтому если у меня возникали какие-то вопросы, то проговаривали мы их исключительно с бабушкой один на один. Или, как мне казалось, я подслушивала соседские разговоры, случайно или нет. На самом-то деле никаких соседских разговоров не было, это ложное воспоминание, как я себя благополучно убедила, но откуда оно пришло – объяснить, вероятно, невозможно.

«Они меня немножечко подъедают, – признавалась мне бабушка. – Совсем чуть-чуть, но каждый. Они иначе не могут, им жить-то хочется, а сил брать неоткуда. Но тебя они не тронут, пока я с тобой».

Но она не могла быть со мной всегда.

Глава 2

– Будешь еще раз подсматривать, я тебе глаза выдавлю, – без всякого выражения пообещал он, бесцеремонно отодвинул меня от бабушкиного комода и открыл жестяную коробку из-под печенья, в которой испокон веков у всех хранились катушки ниток и разномастные пуговицы.

Поковырялся в нитках, достал свернутые в трубочку денежные купюры, перехваченные аптекарской резинкой, распотрошил, пересчитал, слюня нечистый палец, потом точно так же свернул деньги, запихнул их себе в задний карман, закрыл жестяную коробку, потряс ею, как маракасом, поставил на место и вышел из комнаты, нарочно оттолкнув меня бедром, так что я впечаталась в комод.

На пороге обернулся, соорудил из двух пальцев вилку и изобразил, что тычет ею мне в глаза.

– Выдавлю!

Я все еще стояла, прижавшись спиной к комоду, когда он снова заглянул в комнату и добавил, опять без всякого выражения, буднично:

– А болтать будешь, так язык вырву.

И окончательно ушел, скрылся из моего поля зрения. Не в коридор, конечно, – дверь мне была отлично видна с моего места. Спустя время, с сильно колотящимся сердцем, я на цыпочках подкралась и заглянула за шкаф, который, по моим тогдашним представлениям, делил одну большую бабушкину комнату на две половины. Там никого не было. Он действительно ушел.

Я ждала, когда бабушка хватится денег, и боялась этого. Но время шло, и будто бы ничего не происходило. Проверить, не показалось ли мне, на месте ли деньги, я отчаянно трусила.

Думала, что по закону подлости именно в момент проверки зайдет бабушка и у нее возникнут вполне резонные вопросы.

А потом бабушка внезапно, как-то даже демонстративно, не купила мне обычную булочку к чаю. Я удивилась, но привычка не обсуждать действия взрослых взяла верх, и я ни о чем не спросила. Потом бабушка отказалась покупать мне мороженое без объяснения причин и будто бы была недовольна моим вопросительным видом.

Только когда мама спросила, знаю ли я, где бабушка хранит свои деньги, что-то начало у меня складываться. Лучше бы сразу обвинили в том, что я воровка, сразу, честно, без тайного недоверия и долгих проверок. Тогда бы я расплакалась, стала доказывать свою невиновность, но пружина страха несправедливого обвинения разжалась бы и больше не тревожила.

Оказывается, бабушка, обнаружив пропажу заначки, начала следить за мной: не изменилось ли мое поведение, не трачу ли я больше карманных денег, не появляются ли у меня новые игрушки. Ничего, разумеется, не менялось. На игрушки я вообще не тратилась, та же бабушка всегда на все дни рождения дарила мне довольно дорогих магазинных кукол, которых я теперь даже не уносила в родительскую квартиру. Потом, когда я подросла, этих кукол, хороших безопасных кукол, раздали дочерям родительских знакомых и друзей, даже не поинтересовавшись моим мнением.

Тогда бабушка пошла со своими подозрениями к моей маме, но та все с негодованием отвергла. Папа вообще сразу разъярился и обвинил бабушку в надвигающемся склерозе, а ее соседей по дому обозвал уголовниками.

– Моя дочь никогда так не поступит! Лучше бы следили за своими шаромыжниками по соседству! Пускаете кого ни попадя, всех привечаете!

И все же мама решила уточнить, знаю ли я, где хранятся бабушкины сбережения, на что я, разумеется, ответила утвердительно. Я знала, где лежат деньги, документы и важные лекарства. Ничего из этого я не трогала, поскольку все это меня не интересовало. Но четко перечислила маме, что где лежит. Про заначку, которую украл бабушкин племянник, я узнала только от него, так что тоже промолчала. Мне не хотелось, чтобы у меня вырвали язык.

Бабушка точно знала, что соседи по дому не виноваты – она никого, вопреки папиным обвинениям, не пускала. «Соседи по квартире»? Они не заходили в комнаты. Логично, что подозревать можно было только меня.

Я плакала и отказывалась жить у бабушки, раз уж все считают меня воровкой (я сама сказала это страшное слово, но никто не стал протестовать). Затем опять был небольшой скандал: мама, никому не сказав, на всякий случай перепрятала их с папой заначку, а когда тому – разумеется, срочно – понадобилось взять оттуда некую сумму, никаких денег на привычном месте не оказалось, и – надо же! – я как раз жила не у бабушки, а дома с родителями.

Папа не церемонился. У меня случилась истерика, я собралась уходить из дома куда глаза глядят. Признание, что виновата не я, а давно ушедший бабушкин племянник, однозначно повлекло бы последствия в виде психиатра, как мне думалось, и я все еще помнила, что мне грозило за болтовню.

И даже не столько от племянника бабушки, сколько от родителей. Как бы я повторила угрозу про выдавленные глаза, когда у братика такая беда? Взрослые и так считали, что я пытаюсь привлечь к себе внимание, но этот способ, вообще любое упоминание о проблемах с глазами еще и у меня было бы непростительным. Проклятый бабушкин племянник знал, чем пригрозить.

«Лучше уж бродяжничать, – думала я. – Всем будет легче, освобожу родителей и сама освобожусь». Ну как обычно в детстве воображают себе уход из дома, не задумываясь о последствиях. Я лелеяла свою обиду, собирая в школьный рюкзак вместе с колготками и кофтами еще и учебники (нельзя же не ходить в школу). У меня даже подруг-то близких не было, у кого можно переночевать.

Но тут вернулась мама, и папа примирительно сказал, что на самом деле ничего из того, что наговорил, он никогда про меня не думал.

«Ты ведь ничего не восприняла всерьез, да? А я ничего такого и не говорил», – оправдывался он.

А спустя день бабушка нашла свою заначку – всю пропавшую сумму, – засунутой в зимний сапог в коробке на антресолях, когда эта самая коробка внезапно свалилась ей на голову. Шуточка как раз в духе ее соседа дяди Гриши, только вот он никогда в бабушкину комнату не заходил.

А я лишний раз убедилась, что лучше помалкивать, молчать до тех пор, пока все не разрешится само собой.

Я смотрю старые фотографии, черно-белые, цветные, пожелтевшие, с загнутыми, обтрепанными или вообще оборванными уголками. Согнутые пополам, подклеенные скотчем или пергаментной бумагой. И у меня подводит живот из-за иррационального страха перед прошедшим временем. Нет в живых большинства людей, радостно позирующих на фотокарточках, принаряженных по случаю дня рождения или свадьбы, на фоне ковров, свежекупленной техники – то есть с магнитофонами-автомобилями-телевизорами – и с детьми на руках. Уж этих детей-то тоже многих нет в живых. Юные девушки постарели, подтянутые усатые парни сморщились и обрюзгли. Любимые, родные, они все ушли, растворились во времени и больше никогда не вернутся. И места, где были сделаны снимки, изменились, пропали, сгинули. Дома разрушены, перестроены, квартиры проданы. Хочется уцепиться, удержать что-то постоянно ускользающее, чтобы сохранилось так, как есть сейчас, и больше не изменялось.

Но только не бабушкин племянник. Не сосед, а родственник. Пусть он никогда больше не появляется. Лучше бы, чтобы он и раньше никогда не появлялся, может ограничившись только упоминанием на словах, если невозможно совсем стереть его существование. Но нельзя.

Много чего нельзя.

Глава 3

«Ты же уже взрослая девочка!»

Эта фраза никогда не бывает похвалой и не подтверждает твои достижения. После слов «ты уже большая девочка» немедленно следует что-то неприятное, какое-то невыгодное, обременяющее, ущемляющее, тяготящее тебя поручение. Ты сразу что-то должна: понимать, перестать, принять, потерпеть, забыть, отдать.

Меня отправляли к бабушке на квартиру, потому что я – большая девочка, а Илюша – маленький. Поэтому Илюшка жил с мамой и папой, а я – у бабушки, эдакий воскресный ребенок.