Записки осеннего ветра (страница 5)

Страница 5

Я скверный человек. Лишенный внутреннего стержня. Просто один из «толпы», привыкший беспомощно плыть по воле волн, кренясь то вправо, то влево. А в последнее время такое ощущение, будто меня посадили в несущийся со страшной скоростью поезд. Куда он несется, не знаю. Никто мне этого пока не сказал. Поезд мчится вперед. Мчится со страшным грохотом. «По горам, по берегу моря мчится поезд вперед и вперед, по мосту пролетев, ныряет во тьму туннеля, а вынырнув, дальше летит по лугам и полям…»[11] Бездумно смотрю в окно, встречая и провожая взглядом мелькающие пейзажи. Нарисую пальцем на стекле чей-то профиль и тут же его сотру. Скоро смеркается, в купе загораются тусклые лампочки. Достав полученный по карточке скудный паек, вяло жую сухую пищу. Цукудани совсем неаппетитное, но я съедаю его без остатка, после чего закуриваю сигарету «Бэт» за девять сэнов. Спускается ночь, пора спать. Ложусь. Оглушительный перестук вагонных колес под изголовьем. Но надо спать. Закрываю глаза. Сквозь стук колес пробивается трогательный голос какой-то девочки: «По горам, по берегу моря мчится поезд вперед и вперед…»

Горячая любовь к родине… Интересно, есть ли люди, ее не испытывающие? Но я не умею о ней сказать. Не могу рассуждать об этом громко и уверенно. Иногда я тихонько плачу, глядя из толпы на отправляющихся на фронт солдат. Сам я непригоден для действительной службы. Я с рождения слаб здоровьем. Даже на турнике могу только висеть, никаких сложных движений и трюков выполнять не способен. Когда по радио передают урок гимнастики, далеко не все упражнения мне удается точно воспроизвести. Причем слаб я не только телесно, но и духовно. В общем, никуда не гожусь. Я не способен кого-то вести за собой. И хотя вроде бы люблю родину не меньше других, но говорить об этом не умею. Иногда желание заявить о своей любви становится просто необоримым, слова так и рвутся из души, но мне все равно не удается ничего сказать. И это не тот случай, когда, знаешь, но не умеешь выразить в словах. Слова так и рвутся из души, но замирают на языке. Причем я чувствую, что это наверняка правильные слова, хочу их ухватить, но начинаю нервничать, и они ускользают, разбегаются по сторонам. А я, сконфуженный, стою с отсутствующим видом, как жалкая бездарь. Не могу написать ни одного патриотического стиха. Ничего не могу написать. Однажды, собравшись с мыслями, я изверг из себя нечто несуразное, что-то вроде: «Умрем! Ура!» Получается, что я могу только одно – демонстративно умереть, других способов показать свою преданность у меня нет – заурядный провинциальный болван.

Я самый простой, ни на что не способный городской обыватель. Собираю скромные посылки для солдат, и жена относит их на почту. С фронта приходят любезные уведомления о получении. Я их читаю, и сразу вспыхивает лицо. Буквально не знаю, куда деваться от стыда. Я ни на что не способен. Не могу ни одного слова произнести с полной уверенностью. Почему-то я не способен на открытое изъявление своего патриотизма. Только потихоньку пишу находящимся на фронте друзьям заискивающие письма. (Я говорю сейчас совершенно искренне.) На самом деле мои соболезнования ни черта не стоят. Сплошное вранье. Сам себе удивляясь, пою льстивые, доводящие до зубовного скрежета дифирамбы. Но почему, почему я так заискиваю перед теми, кто на фронте? Я всегда самоотверженно трудился, стараясь оставить людям как можно больше прекрасных творений. И вот теперь уклоняюсь даже от этой работы, которую всегда считал предметом своей гордости. Дело в том, что с фронта мне присылают рукописи. Просят пристроить их в какой-нибудь журнал. Чаще всего это пачки листов тонкой почтовой бумаги, исписанные неразборчивым убористым почерком, каждый знак размером с рисинку. Некоторые пачки довольно толстые, некоторые состоят всего из двух-трех листочков. Я их честно прочитываю. Ничего хорошего. Ничем не примечательные картины фронтовой жизни, мало чем отличающиеся от тех, которые рождаются в моем воображении, когда, опустив голову на руки, я сижу за столом в своей каморке. Ничего нового. Написано, к примеру: «Это меня тронуло». Оборот, явно заимствованный из какого-то второразрядного литературного произведения, слишком неопределенный, слишком обобщенный и совершенно не подходящий к данной ситуации. Представляя себе мучения солдат, вязнущих в грязи, залитых потом и кровью, я почти физически ощущаю их чувства и испытываю такое благоговение, что теряю дар речи. Впрочем, пожалуй, слово «благоговение» здесь не совсем подходит, в нем есть что-то нарочитое. Просто теряю дар речи. Куда-то исчезают слова. Сижу на корточках, пальцем черчу на песке какие-то знаки, тут же их стираю, снова черчу, снова стираю. Ничего не могу сказать. Ничего не могу написать. Но когда речь идет о творчестве, дело обстоит иначе. Разве станете вы смеяться над бедным уличным стариком-музыкантом, беззубым, скрюченным, задыхающимся от астмы, который тем не менее из последних сил наяривает на скрипке в полутемном переулке? Я ведь тоже вроде него. В житейском отношении я с самого начала был неудачником. Но вот творчество… Мне сложно и неловко об этом говорить, но я с каким-то идиотическим упорством пытаюсь проникнуть в его тайны. И, по-моему, этого вполне достаточно, чтобы стать основным содержанием жизни одного отдельно взятого мужчины. У каждого уличного музыканта есть свое собственное царство. Прочтя несколько текстов, написанных солдатами, я понял, что они никуда не годятся. Может, я слишком многого от них ожидал, но разве на фронте на человека не обрушиваются совершенно новые переживания и мысли? Мы, непригодные к военной службе, хоть и на голову встанем, даже вообразить их не в состоянии. Это нечто совершенно невообразимое и неимоверное. Повергающее в такой беспредельный страх и трепет, будто ты воочию узрел Бога. И так хочется, чтобы эти солдаты поведали мне о своих чувствах. Причем без всяких напыщенных жестов и фраз. Чем лаконичнее, тем лучше. Один цветок может стать выражением подлинных душевных порывов и упований. В результате откроется нечто новое. Совершенно новое. И я – говорю это не без гордости – как творческая личность обладаю пусть и слабым, но все же достаточным чутьем, чтобы это понять. Но самому мне не удается найти подходящие слова. Поскольку я не знаю, как там на фронте. Я не настолько самонадеян, чтобы совершенно произвольно описывать то, чего никогда не испытывал, как нечто достоверное. А, возможно, просто сказывается недостаток способностей. Я совершенно не могу писать о том, чего не пережил сам. Ничего не остается, как утаптывать землю в той небольшой части света, где я чувствую себя уверенно. Я знаю свое место. И если уж решаюсь писать о фронте, то полагаюсь на тех, кто там находится, другого выхода у меня нет.

Я читаю написанное солдатами. К сожалению, не попадается ничего приличного. Они не рассказывают о том, что видели сами, предпочитая повествовать о военной жизни словами, почерпнутыми из прочитанных некогда посредственных литературных произведений. Авторы этих произведений писали о войне, ничего о ней не зная, при этом все им рукоплескали, потому и солдаты, которым как раз хорошо известно, что такое война, старательно им подражают. Если вы не знаете, что такое война, не пишите о ней! Не лезьте не в свое дело! Разве вы не понимаете, что только мешаете другим? Когда я читаю тексты, написанные солдатами, в моей душе закипает неистовая злость к писателям, которые, находясь на территории своей страны, «пишут о войне, глядя на нее в бинокль». Их самонадеянные писания лишили этих бесхитростных солдат способности «видеть то, что их окружает». Такие образы могут возникнуть только у литераторов, не покидавших пределы родины, а никак не у солдат, находящихся на фронте. Скорее всего, они писали это во время коротких передышек, до предела измученные, писали старательно при свете свечи. Так что вряд ли стоит выдвигать на первый план свои эстетические соображения, мол, творчество, то да се. Обычно к рукописям приложены письма, такого примерно содержания: «Не знаю, что будет завтра, и рассчитываю на ваше содействие». Ну, я и подправляю немного эти тексты, за что прошу прощения (ведь это вне моей компетенции). Потом жена по моей просьбе переписывает их с мятой почтовой бумаги на листы положенного формата в четыреста знаков. Самый большой текст – тридцать страниц с небольшим. Обычно я пристраиваю его в какой-нибудь профессиональный журнал. «Прошу вас обратить внимание на это произведение. Написано оно довольно непосредственно и представляется мне вполне заслуживающим публикации. Возможно, вы удивитесь, получив от такого недостойного человека, как я, рукопись, автором которой является солдат, но неподдельность человеческих чувств проявляется по-разному, вот я, например…» На этом я прерываю свое сопроводительное письмо. Что «я, например»? Полно врать! Ты ведь теперь ничто, пустое место. Или ты этого не знаешь?

Я хорошо это знаю. Мне слишком часто об этом напоминают, даже надоело. Потому-то я все время и оступаюсь. Пять лет назад я довольно долго пребывал в полубезумном состоянии. Помню, как, выздоровев и выйдя из больницы, стоял один посреди выжженного поля. У меня ничего нет. В буквальном смысле – только то, что на мне. Единственное, что есть, – неоплаченные долги. «В грозу // дом сгорел, теперь на том месте // тыквы цветут»[12]. Теперь-то мне понятен опаляющий душу трагизм этого стихотворения, написанного древним поэтом. Я лишился всего, даже права называться человеком.

Теперь я не позволяю себе утрировать реальную действительность. Я крайне осмотрителен в своих писаниях, и читатели могут мне верить. Самое неприятное, когда они воротят нос: мол, опять это намеренное утрирование. В то время со мной никто не хотел общаться. Что бы я ни говорил, окружающие только искоса поглядывали и не желали иметь со мной никакого дела. Обо мне ходили легенды, распространялись пресмешные оскорбительные карикатуры, но тогда я ничего об этом не знал, просто бесцельно бродил по улицам. Так прошел год, другой, и постепенно даже мне, недоумку, открылось истинное положение вещей. Ходили слухи, что я совершенно безумен. Причем безумен от рождения. Узнав об этом, я просто онемел. Больше не хотел никого видеть. Не хотел ни с кем разговаривать. Пусть говорят, что хотят, – решил я, – буду только молча улыбаться в ответ. Я научился быть любезно-снисходительным.

С тех пор прошло уже пять лет. Судя по всему, меня по-прежнему считают полупомешанным. Я не раз замечал, как совершенно незнакомые люди, которые знают только мое имя и до которых, очевидно, дошли разные слухи, повстречав меня на каком-нибудь сборище, начинают либо украдкой бросать косые взгляды, либо совершенно бесцеремонно пялиться как на что-то диковинное. Иногда, стоя в уборной, я слышу вдруг восклицание за спиной: «Ну, надо же, ведь это Дадзай! И нет в нем ничего странного». Мне каждый раз делается не по себе. Вы просто не замечаете, что я давно умер. Только душа еще живет кое-как.

Я ведь уже не человек. Странное животное, которое называется «творческая личность». Свой труп я собираюсь сохранить в целости лет эдак до шестидесяти, чтобы потом выставить его напоказ как крупного писателя. И как бы вы ни старались, вам ни удастся проникнуть в тайны написанного этим трупом. И как бы вы ни старались писать так же, как писал этот призрак, у вас тоже ничего не выйдет. Лучше сразу же откажитесь от этой мысли. Наверное, даже среди моих друзей найдется кто-нибудь, кто, увидав мое улыбающееся лицо, пробормочет: «А ведь Дадзай выжил из ума». «Это точно, – скажу я ему, – я действительно выжил из ума, и тем не менее…» Оборвав себя на полуслове, больше ничего не скажу. Поверьте мне только в одном: «Я вас никогда не предам». «Я утратил свое эго. И теперь…» – начну говорить, но опять не закончу. Разве что добавлю: «Те, кто мне не верит, просто дурачье».

Итак, вернемся к солдатским рукописям. Преодолевая смущение, я обращаюсь к главному редактору того или иного журнала. И иногда текст удается опубликовать. Рекламу помещают в газетах, помню, как я обрадовался, увидев имя своего солдата рядом с именами известных прозаиков. Пожалуй, я не радовался так даже тогда, когда шесть лет назад мой рассказ впервые опубликовали в одном литературном журнале. «Вот повезло!» – подумал я и тут же выразил редактору свою бесконечную признательность. Потом вырезал из газеты рекламу и послал ее на фронт. Хоть что-то полезное сделал. Хоть как-то исполнил свой долг. С фронта пришел бесхитростный ответ: «Ура!» Спустя некоторое время я получил благодарственное письмо от жены этого солдата, хранительницы его домашнего очага. Так я исполнил долг человека, оставшегося в тылу. Каково? И вы по-прежнему считаете меня декадентом? Порочным человеком? Или как?

[11] Популярная детская песенка «Поезд».
[12] Трехстишие Ёсы Бусона (1716–1783).