Мой Лимонов. Мелодия общей судьбы (страница 7)

Страница 7

Как курица кудахтала посередине эстрады Марчелка, размахивая сразу пятью юбками. Все свои костюмы она шила сама. Затянутые в талии так, что. непонятно, как она дышит, безумные эти юбки, сшитые из тканей на распродаже в «Дрейфусе», под церковью Сакре Кёр, – по пятнадцать метров на юбку! – одеты были одна на другую. Маленькие корсетики слегка прикрывали маленькие грудки Марчелки. Всегда много бижу[15] и яркой косметики. У неё были плохие волосы – испорченные домашними перманентами и красками, – но она часто носила парики, прикрепляла к макушке косы (длиной до копчика) огромными бантами из блестящих шарфов. Она играла три аккорда на гитаре, пила как лошадь и умела делать вид, что не пьяная. Этому наша певица очень завидовала.

Ещё один бокал полетел в низинку. Антуан уже заказал вторую бутыль. Гейнзбур тоже швырял бокалы и махал палкой, недовольный таким, не по его, мэтра, вкусу, пением. Дмитриевича он любил, и тот, зная, шёл всегда прямо к столу Гейнзбура, волоча стойку микрофона за собой. Дмитриевич уже, конечно, был староват – он наверняка сам не знал, сколько ему лет, – но в нём оставался накал страстей, и он даже пускал слезу во время пения.

Гейнзбур сам уже плакал под его «До свиданья, друг мой, до свиданья! Мне так страшно уходить во тьму. Кажный шаг мой, ох, стерегут страданья. В энтой жисти щастья нет нигде…» Гейнзбур давал ему денег, и Алёшка, вернувшись на балкон, обычно доставал их, выворачивая подкладку кармана брюк, смотрел купюру на свет из-под колпачка колокольной луковки, плевал на неё – «Я цыган. Так надо!» – и совал обратно в задний карман.

После Маши пело трио цыган, недавно появившихся в «Разине». Зина-бандерша, как называла её втайне Машка, с голым животом и длинными чёрными волосами, пугала иногда клиентов, не осведомлённых в цыганском пении. Она была жуткой курилкой, и её голос, никогда не поставленный, хрипел и сипел низко и страшновато. Она похожа была иногда на Бабу-ягу.

Гинзбур их тоже любил – видимо, потому что относился к ним только как к артистам, а в других певицах не мог не различить женщин. Трио тоже шло к Гейнзбуру, и Зина протягивала руки – не за деньгами – в пении о трагической судьбе двух роз. Алой и белой. Отсюда и соответственные характеры – пьяная и наглая и нежная, скромная. Но, в конце концов, завяли обе. Так что, – думала Машка – что ни делай, все помрём. Затем Зина протягивала руки уже за деньгами. А Машка стояла на балкончике, часто дыша, и в золотой кофте у неё уже лежали двести франков. От Антуана.

За советским столиком все уже были пьяными и общались с Дмитриевичем, официантом Николя. Двое из Бруклина стояли посредине спуска в зал-низинку и закрывали таким образом вид Антуану. Вячеслав попросил их слегка отодвинуться. Антуан был постоянным клиентом, он заказал уже вторую бутыль шампанского, а эти, бруклинские, бывшие советские – они здесь первый и последний раз пьют коньяк. Тот, что со Звездой Давида, стал возмущаться: «На Брайтоне я где хочу, там и стою! Я что – не плачу?!» Коньяк стоил 220 франков порция.

Цыганское трио заканчивало номер тем, что сын Зины – от корейского или китайского мужа, не от настоящего армянского, Георгия, аккомпанирующего на гитарах – Виктор с раскосыми глазами и длинными волосами передавал свою гитару маме Зине и… падал на пол! Машка называла этот танец припадком эпилепсии. Он взмахивал руками, Витька, задирал их вверх и потом всем телом валился на пол, на колени, и стукал руками по полу, и бился там на полу в истерии, колотя об пол, о грудь и задницу свою ладонями и крича вопя «Аааа!» под аккомпанемент Георгия, прихлопывания Зины и бешеную игру оркестрика позади них.

* * *

Антуан, слегка поддатый, заскучал. В зале не было богатых арабов, заказывающих по тридцать бутылей шампанского, бьющих по сорок бокалов за вечер, открывающих несколько двухкилограммовых банок икры… Спектакля не было. Машка уже не знала, чем его забавить, и он ушёл, сказав, что вернётся, может быть, позже. Бруклинские тем временем затеяли настоящий скандал в главном баре с Вячеславом, выпившим немного водки. Мишель орала под лампой, чтобы он выпроводил их, а бруклинские кричали Вячеславу, чтобы тот «заткнул эту выдру!»

Маша пошла на балкон, где советские гости уже стояли, покачиваясь и собираясь уходить, подавая руки для прощаний. На выход готовился мини-шеф мини-оркестра. Терезка подшучивала над ним: «Ну-ка, покаж цо потрафиш!» – кричала она слепому на один глаз и глухому на одно ухо скрипачу.

«Вля-дик!» – кричит он уже из зала-низинки, и тот бежит петь Гейнзбуру. Ему, конечно, мешают, потому что как раз подают шашлыки. Это делают испанцы – «комики», как называют их польки. Они должны показывать клиентам горящий шампур, демонстрировать синеватое пламя, теребящее мясо – и они демонстрируют, проталкиваясь сквозь музыкантов и певца, обступивших столик. Владик поёт «Старушку», а метрдотель Габби уже подаёт тарелки с мясом.

У бара что-то разбили, и Мишель закричала про полицию. Бруклинского кто-то держал под руки. Прибежавшая на закрытый уже балкон – «наконец-то! хватит уже, надоели!» – Данута сказала, что Вячеслав сошёл с ума и схватил кухонный нож. Недаром у Вячеслава предки были осетинами!

Вернувшийся на балкон Владик хохотал сквозь слёзы.

– Этот мудак, ваш Гейнзбур, ой, он свой хуй вытащил. Ну и мудак! – он, видимо, был не очень обижен, потому что всё-таки смеялся.

Машку, конечно, заинтересовало, какой у Гейнзбура член.

– Ой, ну я не разглядел там. Под столом… Да ну, какой у него хуй может быть? Ой, ну мудило… Сволочь Габби со своими тарелками не дал мне петь!

Тут как раз и появился Габби с поднятым уже пальцем.

– Влядик, никогда больше этого не делай!

– Что я сделал? Что? Вы не видите, что я пою для клиента? Вы лезете со своими тарелками, когда я пою для клиента!

– Я сервирую клиента! Попробовал бы ты сервировать!

– А что я по-вашему делаю? Мешаю? Я им делаю спектакль! Я пою! «Очи чёрные» – это вам не хуй собачий!

– Подавать шашлык – это специальное дело. Я уж не говорю о «canard aux oranges»[16]!!!

– «Очи чёрные» – это ого! Какое специальное дело. Я уж не говорю о «Старушке»!

Габби ушёл, продолжая бормотать о шашлыках и канарах. Артисты с радостью принялись развивать любимую тему – как им мешают, как их ни во что не ставят, как их унижают и вообще – как им мало платят!

Бруклинские убежали. Вячеслав успокаивал себя водочкой. Мишель бубнила под лампой о «русских свиньях». А барменша Ира – молоденькая, совсем еврейская девушка из Ленинграда – защищала бруклинских: «Они тоже клиенты!»

Машка спускается к туалету, где кабинка телефона автомата, звонить писателю.

* * *

«Если бы я ебалась с Антуаном, у меня всегда были бы деньги. Но я еду домой.

Он вчера вернулся под занавес, и мы все – я, Терезка и он – отправились в „Кальвадос“. Наорались и напились.

Виски сауэр. Стэйк тартар. Старый Джо дымил сигарой, подаренной ему Антуаном, и пел неизменную „Джорджию“. Антуан и я, под моё дирижирование, орали „Коменданте Че Гевара“. Знал бы Че – он бы нас расстрелял. Пошлятина, конечно, жуткая.

Какие-то в „ролексах“, в шубах, на „мерседесах“ и „БМВ“ под шампанское – или виски сауэр – дают деньги музыкантам в сомбреро за исполнение песни о типе, который их всех ненавидел. Всё прибирают к рукам, всех героев.

Антуан довёз меня до стоянки такси на углу Елисейских и Жорж Сенк, сунул в лапу ещё двести. Это видела проститутка.

Уже два с лишним года она там. И в снег, и в дождь. Она не понимает, вероятно, откуда я выползаю с букетами в два, три, четыре часа ночи? В Париже нигде, видно, нельзя жить, чтобы рядом – на лестнице, во дворе, под окном – что-нибудь не строили бы, не ремонтировали. И ещё – всегда и всюду слышны колокола церковные.

Писатель мне надоел своим рвением к победе. Такое впечатление, что творчество даже не существует для него больше, есть только цель. Он боится потерять час времени, проведя его со мной. Потому что за этот час можно написать две страницы. Сволочь! Я хочу ебаться, проклятый писатель!»

– …two o'clock. The news read by…

Парижское время было на час вперёд. Кот певицы разодрал несколько пар колготок. Он, как мальчишка-хулиган в отсутствие родителей, устраивал в квартире погромы. Ночью. Днём он спал. С лестницы был слышен шум сверла. Певица пошла в ванную смывать make up, не смытый ночью.

– Какой-то хуй уже написал пьесу про Чернобыль. И по Би-би-си сейчас будет спектакль. «On May Day» – тоже про Чернобыль. И бывшая советская диссидентка-феминистка тоже написала что-то про Чернобыль. Почему никто не написал про катастрофу на атомной станции в Англии, происшедшую тридцать лет назад? О которой сообщили только сейчас. Потому что, по английским законам, такой секрет можно только через тридцать лет сообщить. Почему никто не шлёт им обвинений, проклятий?! Все заняты проклятиями и обвинениями в адрес СССР.

Напялив шляпу и чёрные очки, певица побежала за сигаретами и пивом. Оставив на двери квартиры записку «Will be right back». Телефон был отключён за неуплату.

Уже на лестнице она услышала какие-то фанфары с улицы, выкрики в рупор, звон колокольчиков и бубна. Пробонжурив свою проститутку, всегда скромно улыбающуюся, певица увидела на углу Сен-Дени и своей улицы живую ламу. Жёлто-грязную. На ней стояла клетка с попугаем. Какой-то мужик вёл на поводке козу с бубенчиками, на плече у него сидела обезьянка и била в бубен.

Певица вышла на Сен-Дени – толпа теснилась по тротуарам. Проститутки хлопали в ладоши, визжали и хохотали. Некоторые – как на перерыве – сидели на краю тротуара и лизали мороженое. Кто-то бросал из окон монетки. Шарманку катила здоровая бабища в юбках и безрукавке, как у писателя. Такую дублёнку без рукавов писатель называл Селиновкой. «Холодать стало, пора Селиновку надевать», – говорил писатель. Певица думала, что писатель, видимо, очень хорошо к себе относится. Ценит себя. Все сравнения себя у него с великими. О стрижке своей в годы поэзии, в Москве, он говорил – как у графа Алексея Толстого. Певица называла такую стрижку – «под горшок». Плащ свой серый, из Америки привезённый, – певица ненавидела этот плащ! – он называл Хамфри Богартским. Ничего от гангстера или детектива Богарта, на взгляд певицы, в плаще не было. Он был мерзко-кримпленовым, дурацко-коротким, и писатель затягивал его в талии, подчёркивая таким образом свой невысокий рост. Певица как-то подумала, разглядывая близорукого писателя, – без очков, в постели, – что нос его похож на утиный, и тут же, взглянув на портрет-постер Марлен Дитрих, висевший на стене, решила, что и у неё тоже утиный. Писатель использовал это сравнение. С Марлен Дитрих! Не с уткой!!! Писатель любил чёрные костюмы и это было – как Мисима! И гимнастикой он занимался, потому что надо всегда быть в форме, для достойной встречи со смертью. Этика и поведение самурая – «Хагакуре» Ямамоты, в интерпретации Мисимы. Для певицы же сравнения он подбирал, очень неприятные ей, – со своей недоверчивой мамой, с соседкой Клавой, с курящим, как паровоз, соседом-милиционером, с матерью первой жены – курящей перед зеркалом, с драной кошкой, с камикадзе, с явлением природы, с кривенькой мордой и всё в таком духе. «Явление природы» и «драная кошка» были хорошими находками – справедливо замечала Машка.

Шарманка издавала жалобные звуки. Певица вошла в табачную лавочку. Слово «лавочка», впрочем, не подходило этому модерновому шопу. Блестящие и дорогие курительные принадлежности были выставлены на прилавках, в витринах вдоль стен. Здесь также были ручки, и певица с завистью смотрела на них. Она очень любила ручки с перьями, чернильные, но они стоили не дешевле трёхсот франков. Она купила свои две пачки «Кент лонг» и побежала в корейский. Шарманка так и жаловалась.

[15] Бижу – сокращённо от «бижутерия».
[16] «Canard aux oranges» – утка с апельсинами, блюдо французской кухни.