Рубеж Стихий. Книга 3. Голоса пробужденных (страница 2)
Так вот, слушай: из всех дочерей одна стала самой любимой, и ей преподнесли особый подарок. Любимая дочь являлась самой жизнью, и подарок оказался ей под стать: в нем тоже были жизнь, и мощь, и мудрость, и сила. И белый, как снега́ ее земли, мех. И не страшились они самой жуткой из существующих темниц и преград – Черты. Легко вызволили они свою хозяйку и помогли достичь этих краев и укрыться. И так они спасли любимую дочь и не предали ее. И верны ей до сих пор.
А мы верны любимейшей из дочерей, и поклялись беречь ее сон, и зовем ее Яха-Олой.
А вернейших из слуг ее, лучший из подарков Праматери, мы почитаем и по сей день.
И зовем зверозубами.
Сказка Теня, поведанная Лайму1010 год от сотворения Свода, 10-й день второго весеннего отрезка
Себерия, путь к Чаше Леса
Лайм
Он брел уже много дней и давно, кажется, примирился с мыслью, что новое утро может просто не наступить. Солнце – то бледное за белесым маревом облаков, то, наоборот, огромное, слепящее – светило все время в спину, но минуло уже, наверное, с десяток ночей с того момента, как он понял, что окончательно сбился с пути. Мечты найти единотворцев теперь казались одними лишь глупыми фантазиями, полуночным бредом, заставлявшим людей вскакивать во сне и идти сами не понимая куда. В очень далекой прошлой жизни Лайм умел исцелять и от этого недуга. Только вот себе он помочь не смог.
Зачем-то, из какого-то исступленного упрямства, Лайм продолжал разжигать огонь, добывать еду, отгонять хищников. Земля здесь была особенно послушной, трепетной, иногда ему казалось, что творения возникали еще до намерений, словно лес сам заботился и оберегал. Страх чащобной темноты давно исчез, и временами Лайму чудилось, что он почти дома, в безопасности, или давно уже сам превратился в дикого зверя, бесконечно плутающего спутанными тропами до тех пор, пока не наступит время упасть от старости.
Идти было трудно, по пути Лайму встречались непроходимые дебри, упавшие деревья, настоящие завалы. Лед на лесном озере застыл такой тонкий и прозрачный, что под ним стала видна огромная печальная рыбина, проплывавшая среди густых водорослей. Стоило Лайму опустить ногу, и во все стороны от нее по поверхности побежали трещины, так что пришлось долго брести в обход.
Руки и ноги все время болели, но Лайм продолжал упорно продираться вперед, словно одержимый. Он засыпал с наступлением темноты, представляя, что становится поросшим мхом валуном, и пробуждался, не чувствуя ни усталости, ни отдыха, словно все его мысли и ощущения поросли морщинистой корой, сделались вязкой, раскисшей землей. Чтобы не сойти с ума, он принялся говорить вслух. С родителями, братом, друзьями. Извинялся перед Ликой за то, что ушел тогда в лес за травами для заболевших один, хотя должен был быть там, с ней. Призвав всю храбрость, обращался к Рут, с трудом подбирая слова и ненавидя себя за них. Его голос пугал птиц, и они взлетали с ближайших ветвей, растворяясь далеко в небе, делая одиночество еще беспросветнее, еще нескончаемее.
* * *
Лайм крепко зажмурил, а потом открыл глаза. Мальчик никуда не исчез.
Он выскочил из-за ближайшего дерева так неожиданно, что Лайм даже не успел испугаться или удивиться. Худенький, смуглый, глазастый – на ум сразу приходил выпавший из гнезда птенец.
– Как тебя зовут?
Мальчик непонимающе уставился на него.
– Ты здесь один? Тебе нужна помощь? – Лайм опустил руку в сумку и осторожно на ощупь перебирал тонкие пучки трав. От жара, при обморожении, от кашля – каждой всего по несколько веточек. Совсем немного, но что-то из этого может выручить.
Мальчик, кажется, вновь не понял вопроса. Он резко, как ощетинившийся зверек, отскочил назад, не спуская с Лайма настороженного сурового взгляда. Напуганным или потерявшимся он при этом совсем не выглядел, разве что одет был слишком легко. Лайм бы давно замерз, окажись на нем только шерстяные брюки с рубашкой и жилет.
– Оружие. Нет, – Лайм протянул вперед раскрытые ладони, с трудом вспоминая знакомые себерийские выражения. Казалось, что он и родной язык уже мог успеть позабыть за эти бесконечные дни один на один с лесом.
Во взгляде мальчика загорелось любопытство. Он заговорил быстро-быстро, проглатывая фразы и размахивая руками. Лайм пытался уловить в этой речи хоть что-то, но понял только одно слово, отдаленно напоминавшее «труд» по-себерийски.
– Земля! Ты! – мальчик вновь приблизился и ткнул пальцем в Лайма.
Лайм секунду подумал и кивнул.
Единственным фактом, не дающим ему смириться с мыслью, будто единотворцы – герои одних только себерийских сказок, было то, что Стихия не иссякала в нем. Лика давно мертва, Рут – бесконечно далеко, но Земля не исчезала. Иногда казалось, что творения становились лишь сильнее: позавчера Лайм наткнулся на филина с подбитым крылом и исцелил его буквально за час, хотя раньше на это ушел бы не один день.
Лайм поднял руку и протянул ее к ветке, неосторожно сломанной мальчиком во время прыжка. Мгновение – и та, окруженная зеленоватым свечением, срослась, еще одно – и на ней появилась нежная молодая листва.
Мальчик даже бровью не повел.
– Нет, – он решительно замотал головой. – Средний. Другое.
Лайм не сразу сообразил, что средними себерийцы называли мастеров. Мальчик тем временем отвернулся и что-то зашептал в темноту у себя за спиной. Потом замолчал и вновь повернулся к Лайму. Лицо его при этом оставалось спокойным, даже как будто немного радостным.
Несколько секунд Лайму казалось, что совсем ничего не происходит. А потом за спиной раздался сухой треск.
…Они не боялись, не таились, даже, на первый взгляд, не готовились нападать. Только у одного – ближайшего – белая шерсть на загривке чуть вздыбилась, он припал на передние лапы и оскалился. Зубы были большие, желтые, гладкие. До Лайма донесся тяжелый запах из открытой пасти хищника.
Зверозубы застыли. Лайм тоже так и стоял вполоборота, не решаясь пошевелиться. За эти дни вдали десятки раз слышался тоскливый вой, но творения берегли Лайма от встречи. Он попробовал поднять руку, и молодой тонконогий зверозуб – нескладный, жилистый, от кончика носа до тощего хвоста будто состоящий из чистой злобы – сделал шаг вперед. И еще один. Лайм пересчитал псов. Семь пар черных глаз, пристально смотрящих на него. Дыхание перехватило.
В детстве Лайм и Рут просто наводнили дом всей возможной живностью: блохастые худые котята, неуклюжие щенки, всюду следующие за ними по пятам, птицы с переломанными лапами и подбитыми крыльями, мыши, крысы и даже один крот. А еще, к огромному ужасу мамы, ящерицы, лягушки, неядовитые садовые змеи и до краев полная ваза жуков (маленькая Рут переживала, что те замерзнут зимой). Вдвоем они исцеляли этих питомцев – не всегда, правда, удачно; кормили, холили, брали в свои игры. Кого-то, вылечив, отпускали на волю, с другими соседями мама в итоге смирялась и позволяла оставить: огромный рыжий пес жил у них и в ту пору, когда Рут уже уехала в Дубы к Мику. Во дворе круглый год стояли кормушки для птиц, и во всем Пределе, наверное, не нашлось бы дворняги, которую Лайм хоть раз в жизни не покормил и не потрепал за ухом. Он привык считаться им всем другом.
И сейчас Лайм понимал, что не станет защищаться или нападать. Просто не сможет. И одного зверозуба хватило бы полностью растерзать Лайма, и меньше всего он хотел, чтобы последним делом в его жизни были жестокость и кровопролитие. Он знал: и без мысленной связи они почувствуют его страх и злобу, и это никуда не приведет. Вместо атаки он осторожно – от волнения чуть кружилась голова – протянул вперед раскрытые ладони, как делал это несколько минут назад перед мальчиком. Жест, понятный, может, каждому разумному существу. Я пришел с миром. Я не желаю тебе зла.
Оскалившийся зверозуб поджал хвост и низко, утробно прорычал. Лайм вздохнул, набрав в грудь побольше воздуха. И в его ладонях вспыхнул зеленый свет.
Лайм обычно применял это творение, когда исцелял раненых животных и сидел у постели болевших детей. Оно не устраняло боли и жара и не усыпляло, но удивительным образом могло успокоить и примирить с происходившим. Словно сама Земля начинала шептать слова утешения и любви, и весь мир вокруг становился родным домом, местом, где не бывает печально и страшно.
Лайм прикрыл глаза, продолжая творить. Он чувствовал, как ему внемлют спящие под снегом тра́вы, как где-то далеко проснулся олененок и опустил голову на теплый материнский бок, как заворочался в своей норке между корней крошечный грызун. И, не размыкая век, Лайм понял совершенно ясно: ближайший зверозуб перестал скалиться и встал ровно, прислушиваясь к Стихии чужака.
Не произнося ни слова, Лайм говорил на знакомом им языке. Он и сам не заметил, как в его творение вплелось все, о чем он беседовал с собой столько дней: любовь и страх, бесконечная темнота тюремных камер, горечь утраты и ужас большого огня, обида и надежда, которая одна только, может, и не давала опуститься на снег и наконец остановиться.
Оказалось, у искренности не существует наречий. Что-то влажное и шершавое вдруг коснулось щеки Лайма. Он открыл глаза и увидел огромную мохнатую морду с высунутым языком. Вся злоба, витавшая в воздухе, испарилась, будто и не было ее.
За спиной раздался звонкий смех. Мальчик вновь заговорил что-то очень быстро, но Лайму почудилось, что он смог различить «другие», «борьба» и «смерть».
Он осторожно протянул руку и едва дотронулся до белоснежного меха. Зверозуб тихо заскулил, но не отстранился.
– Иногда не сражаться – уже победа, да, дружище? – Лайм погладил зверя по мягкой и чуть влажной шерсти.
Четыре вновь сберегли ему жизнь, значит, зачем-то Лайм им еще нужен.
1010 год от сотворения Свода, 1-й день второго весеннего отрезка
Элемента, Высокий Храм
Дарина
– Не сомневайтесь, уж я найду способ донести до Аврума, какие вещи тут на самом деле творились. А может, и до сих пор творятся? – Бартен улыбался почти ласково, словно беседовал со старинным знакомым о пустяках. – А что, если эти письма уже на пути к нашему светлейшему императору и, убей ты меня, некому будет все это остановить? Всего одно письмо, но кому его отправить и когда…
Дарина поежилась, сама не понимая – от слов Бартена или от холода. Кажется, в этих каменных стенах вообще никогда не было ни тепла, ни света. Она надеялась, что в помещениях для маленьких учеников, куда унесли спящую Литу, окажется уютнее.
Коршун, верховный чтящий Высокого Храма, шумно вдохнул. Впалые щеки побагровели.
– Что тебе здесь нужно? Как, по-твоему, я должен поступить? – от ярости его голос сделался шелестяще-сухим. Коршун тяжело облокотился на письменный стол, за которым сидел. – Ты смеешь угрожать мне в моем же Храме.
Дарина невольно отступила на шаг ближе к Каю, которого будто совсем не трогало все происходящее. Бартен же продолжал взирать на обстановку с насмешливой ленцой. Он совсем не выглядел усталым, хотя больше суток провел за штурвалом воздушного судна.
Самой Дарине больше всего хотелось упасть и лежать – да хоть прямо здесь. Пересечь Рубеж в горах, еще и в бурю, оказалось совсем непросто. От одних воспоминаний о жуткой качке ей снова на миг почудилось, будто пол под ней наклонился и вот-вот ускользнет из-под ног, а к горлу подкатила тошнота.
Им троим никто так и не предложил сесть.
– О, мне столько нужно! – Бартен широко развел руки, словно пытаясь обозначить величину необходимого. Его определенно было слишком много для этого маленького полупустого кабинета. – Но от вас в этом всем обнаружится мало толку, не обольщайтесь. Мне и моим спутникам, – он даже не повернул головы в сторону Кая и Дарины, – понадобится укрытие. Не знаю, надолго ли; у нас здесь дело, в которое я не намерен никого посвящать. Ребенка, которого мы с собой привезли, можете взять на обучение.
– Мы не обучаем девочек, – отрезал Коршун. – И делам твоим тут никто не рад.
– Придумаете что-нибудь, я уверен, – Бартен пожал плечами. – И уж поверьте мне, это необычная девочка. А еще ему, – он кивнул в сторону Кая, – требуется помощь ваших целителей.
