Археологи (страница 3)
Табунщиков с Жеребиловым стояли ближе к обрыву, на слегка наклонной задернованной площадке. Всякий раз, когда шурфов по плану предполагалось два, а не четыре, Табунщиков и Жеребилов оказывались в паре – это уж как-то само повелось, хотя менее подходящих друг другу людей и придумать было нельзя. Вместе они представляли собой своего рода инь и янь экспедиции, те самые противоположности, без борьбы и единства которых не обходится ни один коллектив. Начать хотя бы с того, что Табунщиков, как мы уже заметили выше, был ярым коммунистом и чуть ли не большевиком, Жеребилов же составлял, так сказать, правоконсервативное крыло экспедиции. Табунщиков был шумен и говорлив, тогда как Жеребилов за целый день выдавливал из себя от силы несколько слов, да и то исключительно для того, чтобы не показаться товарищам совсем уж неразговорчивым бирюком. Табунщиков терпеть не мог всякую работу вообще, а копание земли в особенности. Напротив, Жеребилов, кажется, находил в этом главное удовольствие жизни. Взаимное притяжение их было вызвано разными причинами. Во-первых, в команде они были самыми возрастными, а возраст, как известно, сближает людей сильнее, нежели сходство характеров и убеждений. Во-вторых, в отличие от остальных членов команды, происходивших из разных мест, Табунщиков и Жеребилов были земляками и почти соседями. Родом они были из большого села Пролетарское, что неподалеку от Турска, где проживали и поныне, на разных сторонах одной неширокой улицы, и хотя общались мало, знали друг друга чуть ли не с детства. Вероятно, по-своему способствовало сближению и некоторое сродство фамилий. В команде сложилась шутливая теория, согласно которой Табунщиков и Жеребилов были разлученными в детстве братьями-близнецами: якобы родители нарочно дали им похожие фамилии, чтобы впоследствии они могли найти друг друга по этой подсказке. Слова о братьях-близнецах были шутливыми лишь отчасти – Табунщиков и Жеребилов и в самом деле походили друг на друга внешне. В сущности, каждый из них по-своему воплощал собой один и тот же тип русского мужика патриархальных времен, этакого крестьянина, вставшего от сохи: оба были высоки ростом и непомерно широки в плечах (Жеребилов, впрочем, пошире и повыше), но при этом как бы согнуты от трудов, оба наделены крупными, угловатыми чертами лица, грубостью формовки напоминающими о топоре, которым их вытесывали, и замечательно длинными и густыми, хаотически растущими бородами. Только у Табунщикова борода была рыжеватая, а у Жеребилова черная, да первый походил, скорее, на Льва Толстого, сильно изнуренного хлебопашеством, а второй на Илью Муромца с известной картины Васнецова.
Табунщиков стоял, опираясь на лопату, и равнодушно смотрел, как Жеребилов орудует внизу. Действуя в паре, мужики работали посменно: первый прокапывал землю на штык в глубину, второй выгребал ее совковой лопатой, после чего пласт зачищали и фотографировали. На следующем штыке менялись местами. Так копали до самого материка, то есть уровня глины или песка, на котором исследование, собственно, и заканчивалось. Ниже лежали слои, сформированные до появления homo sapiens, а в эту область археологи уже не совались. Материк начинался где на втором штыке, а где и на десятом, так что предсказать глубину шурфа никогда было нельзя.
Лопата, на которую опирался Табунщиков, заслуживает отдельного внимания. Была она не конторская, а его собственная и уже не первый год кочевала с ним по раскопкам. На черенке даже имелась надпись, вытравленная чем-то химическим – «Табунщиков А. А.» (адрес и номер телефона такие-то). Лопата была необычная – титановая, еще советского производства. Табунщиков страшно ею гордился и каждому встречному показывал год, оттиснутый на тыльной стороне наконечника – 1982.
– И до сих пор как новенькая! – хвастался он. – Хоть бы трещинка на ней какая, хоть бы погнулась чуть-чуть. Космическая технология, о как!
Он утверждал, что эта лопата является свидетельством несокрушимости советского строя, его устремленности в будущее, где каждая вещь, не исключая и человека, неизбежно обретет бессмертие.
– Так Союз же рухнул, – с улыбкой замечал Бобышев.
– Во-первых, не рухнул, а встал на паузу, – отвечал Табунщиков назидательно. – А во-вторых советская власть воплощена не только в партии и конституции, но и в вещах, которые она оставила на земле! Что хочешь возьми, на всем печать качества, долговечности – от сталинских домов до обыкновенного гвоздя. А потому что по ГОСТу делалось, на совесть! Предметы эти хранят в себе душу советской власти. На них, как на точках опоры, она однажды снова воздвигнется. Да одной этой лопатой Беломорско-Балтийский канал выкопать можно!
– Вот ты и будешь копать, – ехидничал Жеребилов. – Только робу на тебя сперва наденут. Полосатую!
– Молчи, стерва! – огрызался Табунщиков.
При всяком удобном случае он принимался тешить свою «девочку», как ее называл: очищал ножичком от земли, правил напильничком, полировал суконной тряпочкой, хранившейся у него в особом нагрудном кармашке. Он даже спал с ней, в буквальном смысле – прятал на ночь в палатку, что в свое время породило в команде целую серию непристойных шуток. Стоило ему взглянуть на лопату, как лик его моментально светлел, настроение улучшалось, а на губах загоралась нежнейшая отроческая улыбка.
Но сейчас ничто не радовало Табунщикова, даже его космическая лопата. Какая-то невеселая мысль, будто муха, ползла по его лицу, и была она, как муха, проста и неказиста: смесь скуки, стариковской брюзгливости и вековечной русской тоски. Выражение это часто возникало у него доро́гой. В первые дни Табунщиков, как и всегда в начале экспедиции, много смеялся, шутил и чуть ли не болтал ногами, как школьник, отпущенный на вакации; но чем дальше они продвигались на север края, минуя бедные, лежащие в запустении, а то и вовсе заброшенные селения, тем мрачнее и язвительнее он становился.
– Видал, чем эта развалюха крыта? – спросил он наконец, задумчиво усмехаясь чему-то.
– Это которая? – вскинул голову Жеребилов.
– Которую проезжали. Которая на повороте в Долгий Лиман, за кафешкой сразу.
– Нет, не видал.
Жеребилов остановился и счистил со штыка налипшую землю. Одет он был, как и все, кроме Бобышева и Юры, в простенький армейский камуфляж. В экспедициях, особенно продолжительных, так одевается большинство рабочих, и вовсе не в память о срочной службе. В нашем воинственном отечестве камуфляж представляет собой самую массовую, дешевую и вместе с тем самую прочную и удобную форму полевой одежды. Покупают такую форму в военторге или на рынке и носят потом годами, не желая лучшего и только штопая иногда. У Жеребилова и Табунщикова были именно такие камуфляжи – поношенные, выгоревшие на солнце и уже заштопанные местами.
– Жестянками! – Табунщиков мрачно хохотнул. – Обыкновенными расплющенными банками из-под тушенки. Вместо черепицы! А я еще смотрю и думаю – что это на солнце блестит, вроде как чешуя? И уложена точно так же внахлест, жестянка к жестянке, ну прямо симметрия! Я так и вижу, как всё почтенное семейство эти банки по мусоркам собирает, а потом плющит во дворе. И мальчонка, трехлеток, сопли до пуза свисают, ножонкой скляночку топчет, усердствует – радуется, что тяте помогает! А бельишко, бельишко – ты видел? Которое сушится во дворе. Все цветастое, драное, в дырьях – я бы скорее со стыда умер, чем такое повесил. И обязательно китайское махровое полотенце с тигром, которые на трассе продают. Здесь такое в каждом дворе висит. Да ведь ничего пошлее представить нельзя…
Табунщиков угрюмо замолчал. Рядом с его ногами падали россыпи влажной земли. Здоровенные жеребиловские плечи ходили ходуном: грунт на пригорке был плотный, каменистый, пронизанный корнями, и Жеребилов то и дело что-то подрубал, с силой опуская штык под прямым углом.
– Куда ни глянь – всюду грязь, скотство, невежество, тупость! – продолжил Табунщиков, распаляясь. – И ладно бы сами от того страдали – ничего, ни в одном глазу! За естественное состояние принимают. Позавчера в Парщиково – стою, копаю шурф. А там стадо коров по склону ползет – видел, может, издали, рыжие с пятнами? Подходит ко мне пастух, сухой, усатый такой мужик, садится, закурил. Разговорились. Господи, какие он вещи рассказывает! Говорит, у них молодежь – вот эти вот бычки малолетние, у которых майка от напора мускулов лопается – избивает всякого, кто не из их деревни! Чуть только заедет кто, в магазин завернет али просто с дороги собьется, так сразу в сторонку отведут, обступят и давай лупить! Особенно городских. Со злостью бьют, не так, как прежде. Веришь, это собственные его слова – не так, как прежде. Раньше, стало быть, нежнее били, душевнее. Совсем озверели от водки и от безделья! Нет, что ни говори – кончилась Россия!
– Сашка, я тебя умоляю…
– Или вот я, например, – Табунщиков, как это часто у него бывало, без всякой видимой связи перевел разговор на себя. – Ты мне скажи, почему я, человек с высшим образованием, учитель с двадцатилетним стажем, должен на старости лет землю копать, а? В каких это законах написано? В каких хартиях, я тебя спрашиваю?
– Не хочешь, так и не копай, – буркнул Жеребилов.
– А я тебе отвечу! Я тебе не стану про больную сестру и безногую тещу рассказывать, и про зарплаты школьные тоже не стану. Причина не в этом! А потому что сейчас испачкаться в земле – единственный способ не испачкаться в чем похуже! У одних руки в крови, у других в дерьме. В крови мажутся, в дерьме отмывают. Или наоборот – кому какая субстанция больше по вкусу…
– Все! – перекинув лопату через борт, Жеребилов выпрыгнул из шурфа. – Можешь выгребать.
Табунщиков без энтузиазма посмотрел вниз, как если бы увиденное могло повлиять на его решение.
– Эх, мама, роди меня обратно, – вздохнул он с тоской, подтянул сползающие штаны и полез в яму.
5
У Германа и Володи, стоявших с другой стороны рощи, дело шло веселее – здесь и корней было поменьше, и грунт не такой каменистый. Лужайка, на которой был заложен шурф, соседствовала с обширным полем, отделенная от него грунтовой дорогой. Поле это когда-то возделывали, а потом забросили; над бугристой поверхностью поднималась невысокая степная растительность. По полю бродил Бобышев и высматривал в траве подъемный материал. Дело это было совсем не обязательное: Контора лишь рекомендовала осматривать пашни в непосредственной близости от места закладки шурфов. Бобышев был одним из немногих, кто этой рекомендации следовал, и притом вовсе не из служебного рвения. Поиск подъемки доставлял ему чисто охотничье удовольствие, сходное, вероятно, с тем, что испытывает заядлый грибник. Там, где в древности находилось человеческое поселение или стоянка, плугом иногда выносит на поверхность осколки керамики, монеты, кремневые отщепы и другие подобные артефакты. Особенно хорошо они становятся видны после сильных дождей. Артефакты эти полагалось собирать, а сами места отмечать на карте. Пока Бобышеву ничего не попадалось, но он продолжал терпеливо ходить, перескакивая через неглубокие борозды – следы прошлогодней вспашки. В отдалении поблескивала на солнце ребристая крыша «Археобуса».
Герман стоял над шурфом, дожидаясь своей очереди. Черенок лопаты, на которую он опирался, подобно Табунщикову, был покрыт ножевыми зарубками, по числу уже вырытых шурфов. Надо заметить, археологи вообще довольно бесцеремонно обходятся с лопатами, особенно в долговременных экспедициях, где к тому располагает избыток досуга – вырезают на них свои имена и похабные словечки, покрывают целыми орнаментами и рисунками самого непристойного содержания. Завхоз Пастернак, который заведовал конторским инвентарем, смотрел на эти художества сквозь пальцы – мол, и так им, болезным, в степи нелегко приходится, пусть хоть на лопатах душу отведут. Бобышев в шутку утверждал, что лопата для археолога – своего рода сублимация женщины (очевидно, не совсем верно употребляя это ученое слово). Якобы через нее – прежде всего, конечно, в процессе копания, но и в таких художествах тоже – высвобождается излишек той энергии, которой в отсутствие настоящих женщин деться попросту некуда. Не беремся судить, так ли это, но Табунщиков со своей титановой «девочкой» служил весьма убедительным подтверждением этой теории.
Герман был высок и худощав, но в просторном и мешковатом хаки казался крупнее себя настоящего. Волосы его, темные и взъерошенные, переходили в бородку, короткую, блестящую и почти черную. Взгляд его также был черен и блестящ, особенно когда Герман бывал задумчив, что случалось с ним довольно часто. Так и сейчас, слушая рассказ Володи, он задумался над чем-то и не заметил, как тот закончил прокапывать третий штык.
– Давайте сменю, – сказал он, спохватившись.
Володя с сомнением поглядел вниз.
– Нет. Я его лучше и выберу сам, а потом ты уже сразу на штык пройдешь.
Он отложил штыковую лопату, взял совковую и стал выбрасывать землю. Володе легче было говорить, работая. Бездействуя, он обычно смущался. Володя вообще был застенчив – не той краснеющей, запинающейся застенчивостью, которая свойственна замкнутым и просто неуверенным в себе людям, а мягкой и почти детской, что ему даже и шло, ведь характер у него был соответствующий. Работа его раскрепощала. Иногда, рассказывая что-нибудь, он увлекался настолько, что прокапывал шурф целиком, несмотря на германовы протесты. Между ними, к слову, тоже было некоторое внешнее сходство. Володя вполне мог сойти за Германа двадцать лет спустя, только чуть рябоватого и раньше времени состарившегося Германа, сильно злоупотребляющего сладостями, а иногда, увы, и алкоголем.
Володя рассказывал о Восьми потерянных ступах – комплексе буддийских культовых сооружений на Алтае, разрушенных большевиками в двадцатые годы. Он мечтал когда-нибудь отправиться на поиски этих ступ. Ведь где-то, по его убеждению, должны были сохраниться их обломки или, по крайней мере, прах. Володя надеялся отыскать эти обломки и воздвигнуть из них новую ступу.
– Как можно отыскать прах? – усомнился Герман.
